шепчут словами трудными, выстраданными, древними, в горькой надежде рожденными, сказанными в тревоге. Пестуем и лелеем их, слушаем дивные повести сердцем, открытым доверчиво миру, эпохе и совести. Радость, как яблоко раннее, нежно держу на ладони я, душу пронзает, не раня ее, первым рассветом гармония. Неделю плетемся за возом своим. Оксанино. Войтовка. Буки. Тальное. Где ли заночуем, где день простоим, с трудом, по зерну, собирая былое. Чем дальше, тем жарче следы от огня, свежей, воспаленней окопные раны, смотри же, паси осторожней коня — на поле навеки уснули уланы. Верхушки репья пламенеют, как жар, как в кузне, закаты пылают багрово, и сыплются искрами звезды. Стожар, созвездья далекого, злого, чужого. Мы ляжем на землю под темный курган и звездам подставим лицо и ладони. Пойдет в караул разобиженный Ян. А ближние села окутал туман, там кони топочут… И выплыли вдруг из ночной глубины пять всадников в мыле, в крови и в грязи. Надсадно и тяжко храпят скакуны. Куда они скачут? И что нам грозит? Навстречу им Янек встает из травы, худой и вихрастый, босой паренек. Кричит их начальник: «Ни с места! Кто вы?..» Испуганный Ян еле вымолвить смог: «Мы в школьный музей собираем по селам старинные вещи — меняем, кочуем…» — «Какой там музей! И какая там школа! Кто сам ты, щенок? Польский выговор чую». — «Я, пане, поляк». — «Потолкуй мне еще ты! Какой ты поляк, ты скотина из стада. А что на подводе? Небось пулеметы… Капрал, осмотреть! Всё проверить как надо!.. Добро из поместий — в мужичьи чуланы?! Ну, что же, сочтемся, не будешь в обиде! Святыни господ — не для быдла. Уланы, за сабли! И всё на подводе рубите!» Эх, сабля наотмашь! Мундир светло-синий! Рубить! Уж такое занятье улана. Отчаянье, гнев безнадежный, бессильный и слезы в мальчишеском голосе Яна. К подводе метнулся он, брошенный страхом за наши находки — закрыть, уберечь их, не дать им погибнуть, развеяться прахом, спасти воплощенье трудов человечьих. Вот свистнет, вот лязгнет уланское лезвие, уланское дело — простое и резкое, но парни не верят, что хлопец украл. «Пан граф, посмотрите…» — бормочет капрал. Пан граф и не смотрит — ударами плети вгоняет мальчишку в беспамятство воин, кричит он: «Уланы, рубите и бейте!..» Кого еще бить им? И грабить кого им? Бежит наш учитель отчаянно к Яну, потеки ползут по рубашке расшитой. «Вы нелюди, звери!» — бросает он пану, пан граф и не слышит — сечет и крушит он. И шпорит коня, и уже без запала хрипит, что пора им к своим пробиваться, и дико, и зло, без пути, как попало, уланы в безвестность, в безвыходность мчатся… Мы помогли чем можно парню. Ян лежал недвижно. Тоненькие строчки чернели на спине. Из свежих ран сочилась кровь на бронзу, на мешочки, на мятую солому, на сафьян, на юбки, на старушечьи сорочки, на черный лак шкатулок — и на соль, которую мы между сундучками, по возу шаря поперек и вдоль, сгребали ослабевшими руками. Очнулся Ян. Превозмогая боль, соль собирал в ладони вместе с нами. Он знал ей цену — цену звезд и тьмы, добра и зла, — ее мы заплатили; но мы не одиноки средь чумы в бескрайнем поле, в черном пепле были: и страх, и боль, и радость, и усилья для всех людей с людьми делили мы. И встретили крестьяне нас в селе, невдалеке, за ближним косогором. Был пресен хлеб, лежавший на столе,