некой степени, ибо высота и ширина тех двух арок плюс сарацинские очертания их верхних краев исключали любые помыслы о полном успехе.
Строительство баррикады, начавшееся в пятнадцать лет, становилось все более ожесточенным, по мере того как книги и гормоны требовали своего. Переделав книжный шкаф — отодрав заднюю стенку, но сохранив дверцы, — Бродский получил отдельный вход на свою половину: посетителям приходилось пробираться через эти дверцы и драпировку. А чтобы скрыть природу некоторых действий, происходивших за баррикадой, он включал проигрыватель и ставил классическую музыку. Со временем родители стали ненавидеть Баха, но музыкальный фон исполнял свою функцию, как он пишет, и «некая Марина могла обнажить не только бюст».
Когда со временем музыку стало дополнять тарахтенье пишущей машинки, отношение родителей стало более снисходительным. «Таков, — пишет Бродский, — был мой Lebensraum. Мать убирала его, отец пересекал взад-вперед по пути в свой закуток; иногда он или она находили убежище в моем потрепанном, но уютном кресле после очередной словесной стычки. В остальном эти десять квадратных метров принадлежали мне, и то были лучшие десять метров, которые я когда-либо знал».
Вергилиевский герой
Бродский так никогда больше и не увидел ни своих родителей, ни «полутора комнат» — он никогда не вернулся в родной город. Причиной тому была линейность его мышления и действий. «Человек двигается только в одну сторону. И только — от. От места, от той мысли, которая пришла ему в голову, от самого себя». Короче говоря, с тридцати двух лет он был кочевник — вергилиевский герой, обреченный на то, чтобы никогда не возвращаться вспять.
Тем не менее он много раз был на пути назад, хотя бы в мыслях. Тоска по дому была сильная, особенно в первые годы за границей. «О, желание вернуться, конечно, существует, куда оно денется, с годами оно не столько ослабевает, сколько укрепляется». Но возвращение было связано с условием: только в том случае, если все его произведения будут опубликованы. «Тогда бы я вернулся и жил там прежней жизнью». Когда после падения Советского Союза возвращение стало практически возможным и его произведения были опубликованы, ему часто задавали вопрос, почему он не едет. Аргументов было несколько. «Было бы дико вернуться в родной город и исчезнуть из него через два или три дня или через неделю». Или: «Я не представляю себя туристом в стране, где вырос и прожил тридцать два года. В России похоронено мое сердце, но в те места, где ты пережил любовь, не возвращаются». Последний аргумент был: «Лучшая часть меня уже там: мои стихи».
На самом деле ему трудно было решиться, и причиной этой нерешительности было состояние здоровья. Он прекрасно понимал, что, едва ступит на родную почву, его разорвут на части и враги и друзья. Тем не менее он несколько раз собирался — однажды сразу после Нобелевской премии, когда внешнее и внутреннее давление было наибольшим. Когда он был в Стокгольме в связи с получением премии, я предложил ему отправиться пароходом из Стокгольма в Ленинград и провести там один день без визы — существовала тогда такая возможность. Мысль показалась ему привлекательной, и в феврале 1988 года он написал мне, что в ближайшие дни займется формальностями. Однако, писал он, «может случиться, что путешествие это не состоится вообще: я на этой неделе должен звонить в родной город, чтобы поговорить с сыном. В зависимости от его обстоятельств и намерений я и буду решать: плыть или не плыть? Сообщаю я Вам о гамлетовской этой ситуации для того, чтобы Вы не очень на меня серчали, если хлопоты окажутся напрасными. Уж больно много тут всего намешано — чисто русские дела: комплексы, амбивалентность, говорю-одно-думаю-другое, инстинкты, страхи, отсутствие твердых правил, смутные желания, внятные лозунги, и проч., и проч. Я всю жизнь терпеть этого не мог, и за последние пятнадцать лет, видимо, окончательно развратился». Поездка не состоялась.
Несколько раз Иосифа приглашал мэр Петербурга Анатолий Собчак. Однажды Бродский передал через Якова Гордина, что принимает приглашение, но через пару дней взял свое согласие обратно. «Не поймите меня неверно: я чрезвычайно признателен Вам за проявленную инициативу, — писал он Собчаку в апреле 1995 года. — Признательность искренняя и относящаяся лично к Вам; именно она и заставила меня принять Ваше приглашение. Но боюсь, что для осуществления этого предприятия требуются внутренние и чисто физические ресурсы, которыми я в данный момент не располагаю». Письмо заканчивалось словами о том, что в один прекрасный день он появится в Петербурге, «видимо, это неизбежно», но что он предпочел бы сделать это «в частном порядке, не производя слишком много шума». В связи с пятидесятипятилетием Бродского Собчак сделал его почетным гражданином города, но это не помогло. Иосиф не вернулся в родной город ни как званый гость, ни как частное лицо; спустя восемь месяцев его не стало.
И все-таки однажды он был там. В январе 1992 года в Петербурге был устроен первый симпозиум, посвященный творчеству Бродского. Участники его отправились на экскурсию на улицу Пестеля, к дому с «полутора комнатами», и я сделал снимки, которые собирался отправить потом Бродскому в Нью-Йорк. Это наверняка обрадует его, думал я: фотографии старых друзей перед его домом. Ведь почти такой же силы, что кочевой инстинкт Иосифа, была его противоположность — ностальгия.
Полпленки было уже отснято в Стокгольме, и дощелкал я ее в Петербурге. Когда пленку проявили, оказалось, что произошло двойное экспонирование. И не одного или двух кадров, как бывает, а всех.
Снимки, сделанные в Стокгольме, изображавшие Бродского, его жену и кое-кого из моей семьи, оказались спроецированными на снимки, сделанные в Питере. На двух фотографиях он смотрит с улицы вверх, на свой собственный балкон, на одной из них — со Спасо-Преображенским собором на заднем плане; на двух других он стоит на лестнице перед квартирой с номером 28. Таким образом, Бродский все-таки вернулся домой — если для этого потребовалась бракованная фотопленка, то, может быть, потому что он был сыном фотографа.
[Фото 48.
Я долго размышлял, как такое могло произойти, и наконец пришел к единственно возможному выводу: где-то посередине пленка поменяла направление и шаг за шагом отмоталась к первому кадру — к «полутора комнатам». Другими словами, «Кодак» совершил то движение, на которое сам Бродский был не способен: назад.
[Фото 49.
IV. Беседы
Оба публикуемых ниже интервью взяты мною в Нью-Йорке, в квартире Бродского. Первое было записано 15 марта 1987 года; напечатано по-шведски в стокгольмской газете «Expressen» 3 апреля того же года, затем как приложение к шведскому изданию сборника эссе «Less Than One» («Att behaga en skugga», Stockholm, 1987). По-русски оно впервые опубликовано в журнале «Звезда» (2010, № 1). Вторая беседа состоялась там же 25 ноября 1987 года (она велась то по-русски, то по-английски), напечатана по-шведски