хотел вовлечь в нее как раз автора главного доноса — он легко узнал его почерк. Ему дали «всего» 5 лет. Первые полгода в одиночной камере. Он просил, чтобы его оставили в ней — надеялся на возможность научной работы. Его отправили по этапу в лагерь (Княж-погост). Не буду пересказывать историю его мучений и приключений. Наша литература полна .ими. В лагере он почти не был на общих работах — был электромонтером, машинистом, фотографом, киномехаником, рентгенотехником. И потому выжил. Особенно ценной была эта последняя специальность. Он работал в лагерной больнице и после пятилетнего срока, будучи ссыльным. Парадоксально, но «вольному ссыльному» материально жить было иногда труднее, чем заключенному. Не было еды, одежды, жилья. Его спас замечательный человек, также заключенный Владимир Евгеньевич Соллертинский. Он, высококлассный инженер ведал системой связи лагерей. В. А. был зачислен на работу к нему механиком связи. (Иван Иванович Соллертинский — выдающийся музыкальный критик - герой рассказа Ираклия Андронникова «Первый раз на эстраде». Имел ли В. Е. Соллертинский к нему отношение - В. А. Крылов не знает. Он сказал мне, однако, что В. Е. готов был преодолевать большие препятствия, чтобы иметь возможность услышать классическую музыку...) Некоторые краски из жизни Крылова в ссылке дает его рассказ - один из многих его рассказов. Брук- Левинсон (Рассказ В. А. Крылова) В условиях Севера - в заключении, встретить физика — человека одинаковой специальности, - это такая же радость, как встретить родственника. К тому же я всю мою жизнь питаю симпатии к «очкарикам». И среди моих друзей — их большинство. И вот в дверях поликлиники я сталкиваюсь с «очкариком». Он выбивает у меня из рук книгу, наклоняется, поднимает ее, видит ее заглавие и восклицает: «Как, Вы физик? Вот замечательно! Я тоже физик.» Мы знакомимся. Его фамилия Брук-Левинсон. Основное впечатление от него — интеллигентность. Никакая ватная телогрейка не скрадывает его интеллигентности. Чуть-чуть выше меня и года на три моложе. Но возможно он просто выглядит моложавее меня, благодаря своей интеллигентности. Как его зовут, я уже забыл за полсотни лет. И кажется он ленинградец и электроник по специальности. «Вы знаете, у меня радость» - его лицо сияет от радости и гордости — «мне прислали мою диссертацию. Приходите, посмотрите» «Охотно! Договоримся на вторник. Завтра, - в воскресенье — я иду в деревню за картошкой, в понедельник я на дежурстве, а во вторник давайте встретимся.» «Картошка» вызывает у него эмоциональный всплеск: «А Вы знаете, я завтра тоже иду за картошкой. Вы в каком направлении?» «Я в Шошку». «А я в Половники.» Мы прощаемся, оба довольные новым знакомством. Уже два месяца, как мое рабство вступило в новую фазу. Пять лет, указанные в приговоре, закончились. Но «Согласно директивы 152 параграфа 2, закрепить за лагерем до конца войны.» Я закреплен, не имею права передвижения, а «свобода» выражается в том, что «живи, где сможешь, питайся, как сумеешь». С квартирой мне случайно повезло: я живу в кабинке 1,5x2 метра, но с телефоном - я механик связи и нужно, чтобы меня можно было вызвать в любой момент. А с питанием у меня совсем плохо. Я и в прежней фазе питался кое-как, а эти два месяца уже совсем на пределе. На следующий день, в воскресение, я поднимаюсь в шесть часов, беру лыжи и выхожу. Позавтракать у меня нечего, я и вчера уже не ужинал. У меня нет ни куска хлеба, ни картофелины, абсолютно ничего съестного! Тараканов у меня нет. Им у меня нечего делать. До Шошки - 16 километров. Я не иду, а плетусь, целых три часа. Я голоден. И я надеюсь только, что в Шошке я смогу как-нибудь позавтракать. И там меня ждут три ведра картошки. Я несу с собой почти новые ватные штаны, единственный мой оборотный капитал. И обмен уже договорен с одним жителем Шошки. Я прикидываю, на сколько я могу растянуть эти три ведра. И вдруг вся моя обменная операция терпит неожиданный крах. Жена накладывает «Вето» на договоренность мужа: «Нет картошки. Всю променяли. Самим есть нечего.» И я, обойдя всю деревню, с величайшим трудом смог выменять два ведра, вместо трех, на которые так надеялся. И моя надежда на завтрак терпит полный крах. Во всей деревне я не смог выпросить куска хлеба и даже не смог упросить сварить моей, выменянной, картошки. И дело не в том, что жители плохо живут. Но этим двум трем голодным деревням голодные заключенные уже осточертели. Некоторые заключенные обменивают, некоторые попрошайничают, а некоторые воруют. Многочисленные случаи воровства озлобили жителей. До начала строительства железной дороги в этом крае жители, уходя из дома, приставляли к дверям палку: это означало, что хозяев нет дома. Замков не было. И они не были нужны. Случаев воровства не было. Когда появились строители, и не только заключенные, жителям пришлось вешать огромные замки, но и они плохо помогали. Делать нечего. Я привязываю картошку к лыжам, как на санки, бичевку для импровизированной лямки я принес с собой и ровно в двенадцать часов я выхожу из деревни с моим грузом. Я голоден. Последний раз я съел две картофелины в мундире, и это было сутки назад. Но сделать я ничего не могу. Я отошел не более километра — началась метель. Я иду просекой. Дороги и в хорошую погоду почти нет. А сейчас я иду по колено в снегу и видимость почти равна нулю. Я едва- едва различаю стену леса на краях просеки: они немного темнее, чем середина просеки. Мороз невелик - 20°. Но я выбился из сил. И замерзнуть можно легко. Я пытаюсь есть сырую картошку, но у меня нет даже ножа. Мне приходится кожуру обгрызать. Сесть отдохнуть я боюсь: задремлю и замерзну. Я часто останавливаюсь отдыхать. Пройду метров триста и останавливаюсь, выбившись из сил. Часов у меня, разумеется, нет, но помощь от них невелика, в этой снежной мгле теряется и ощущение расстояния и ощущение самого движения. Я останавливаюсь все чаще и чаще. Уже прохожу, точнее, проплетаюсь не сотни метров, а только десятки. На мое счастье со мной лыжные, с хорошими крепкими петлями, палки. Они мне помогают и при ходьбе. Но при остановке они просто спасают. Я останавливаюсь, опираюсь на палки и отдыхаю. Задремываю, начинаю падать и просыпаюсь. И снова иду. Последние километры я уже делаю по пятьдесят шагов и останавливаюсь. Затем по сорок, затем по тридцать и за тем уже по пяти шагов выбиваюсь из сил. Почему я не бросил картошку дорогой? У меня даже не возникало этой мысли: без картошки меня ожидала только верная, голодная смерть. Перед деревней было особенно страшно. Просека кончилась. Видимость не прибавилась. Дороги абсолютно не видно, ориентация полностью потеряна. Я иду наугад, руководясь каким-то чутьем. Достаточно сделать неверный один шаг и я скачусь в овраг или даже просто в канаву и уже не выберусь. Наконец впереди возникает какая-то темнота, не имеющая никакой формы. По-видимому, это деревня. Из последних сил, уже делая по два шага, я доползаю до деревни. Поравнялся с первой избой и тут моя воля выключилась: и я присел на картошку. Очнулся я оттого, что мужик, вышедший из избы, пинал меня ногами: «Вставай и уходи! Иди! Иди!» Он боялся меня, боялся что я его ограблю. Боялся, что я умру у него, а ему придется отвечать. В избу он меня не пустил, но спасибо ему за то, что разбудил. Я успел уже настолько замерзнуть, что через двадцать минут я уже не поднялся бы. Я должен идти! После деревни мне осталось только перейти реку Вымь, на том берегу расположен поселок Железнодорожный, в котором находится Управление Севжелдорлага. Но моя воля и мои силы упали до нуля. А река широкая. И я боюсь, что у меня не хватит сил перейти реку, самое страшное взобраться с грузом на высокий крутой берег. И в такое время не у кого просить помощи. А завтра с шести часов я должен быть на дежурстве. А время жестокое: за десятиминутное опоздание отдают под суц. Это означает снова возврат в ту же форму рабства, в которой я находился пять лет.
И вдруг я вспоминаю, что в этой деревне живет санитарка больницы, в которой я работал два года назад. Помнит ли она меня? Она всегда относилась ко мне с уважением, как к другу князя Голицына, вот спасибо ему. (Знакомство с князем Голицыным — эти слова привлекли меня. — Как рассказал В. А., фамилия его была не Голицын, а Спирин (что еще более интересно). Он был потомком В. В. Голицына. В лагере он был в привилегированном положении — он был инженером-мостостроителем и пользовался рядом льгот.) Я вспоминаю, она говорила, что ее дом - крайний от реки. А вся деревня - один ряд домов, так что найти не очень трудно. А вдруг она на дежурстве? Долго стучу. Я чувствую, что уже глубокая ночь. Если и слышат, — дрожат от страха. Наконец открывается дверь на крыльце, я слышу, но за высоким забором не вижу. «Кто там?» «Лиза, откройте, пожалуйста. Это Василий Александрович, который работал в рентгеновском кабинете. Вы меня помните? Я в Шошку за картошкой ходил. Возвращаюсь. И выбился из сил. Не могу дойти.» Я спешу скорее все объяснить, чтобы успокоить ее. Чтобы она не подумала, что я чего-нибудь натворил и решил у нее спрятаться. Она знает, что я заключенный, а от заключенного всего можно ожидать. Она открывает калитку, видит меня с моей картошкой, страхи ее проходят и заменяются жалостью и сочувствием ко мне. Она помогает мне втащить картошку на крыльцо, а затем в сени. «Сколько времени?» - спрашиваю я. «Уже два часа.» Эти шестнадцать километров я шел четырнадцать часов. «Лиза, Вы меня разбудите через два часа, пожалуйста. Сам я не поднимусь. А мне к шести надо быть на дежурстве.» В четыре она разбудила меня и я двинулся с моим грузом через реку. Только потом я понял, что она, чтобы разбудить меня, сама до четырех уже не прилегла: у нее не было будильника. В шесть я был на