начинаю думать, что все боятся именно этого — боятся общественного мнения, хотя вины за собой не чувствуют. Этот страх перед обществом, боязнь бесчестья — общая наша боль. Все это я и стараюсь подавить в себе.
Ёсимура вспомнил, что то же самое говорил ему и Арита в тот день, когда они попали в плен, и подумал, что в рассуждениях Кубо есть доля истины.
— А что толку, если ты сам освободишься от ощущения позора, а в народе оно останется? Разве только для самоутешения… — заметил Ёсимура.
— Нет, вы не правы, — сказал Кубо. — Наказание за плен само по себе безнравственно. Мы хорошо поняли это здесь, в лагере. Мы не только не должны страшиться кары за то, что не по своей воле оказались в плену, — мы обязаны бороться с такими настроениями.
— Бороться? — Ёсимура в раздумье склонил голову.
В это время к ним приблизился охранник, который ходил вдоль проволочной изгороди, — он что-то сказал Кубо. У этого солдата был удивительной формы — орлиный — нос. Ёсимура никогда прежде не видел такого.
— О чем это он?
— Да так, пустяки, — ответил Кубо. — Из Австралии пришла газета «Дейли уоркер», спрашивает, не зайду ли я за ней.
— А что это за газета?
— Орган австралийской компартии.
Услышав это, Ёсимура даже вздрогнул — как может Кубо упоминать о компартии, да еще таким небрежным тоном! В лагере кое-кто осуждал Кубо, его называли «красным». Ёсимура не собирался подпевать им, однако, услышав о том, что Кубо читает коммунистическую газету, был потрясен.
— А что, у них и в армии коммунисты есть?
— Конечно, — ответил Кубо. — Не много, по-видимому, но есть. И в этой части есть двое. Когда я служил в штабе дивизии, мне приходилось переводить документы, захваченные у австралийцев. Я очень удивлялся: среди них часто попадалась газета «Дейли уоркер». А когда прибыл сюда, убедился, что они свободно читают такие газеты.
— Гм… — хмыкнул Ёсимура.
Ему было трудно даже осмыслить все это: когда он у себя на родине учился в торговом училище, тех, у кого находили коммунистические листовки, немедленно хватали и отправляли в тюрьму. Как все здесь не похоже на Японию!
Ёсимуре и в голову не приходило, что он должен сторониться Кубо только потому, что тот был «красным». Ему очень хотелось узнать, что этот Кубо думает о плене, поэтому он снова вернулся к началу разговора:
— Я иногда говорю с фельдфебелем Такано о том, можно ли считать плен бесчестьем. И знаете ли, у фельдфебеля совсем иной взгляд на эти вещи.
— Да, он особенный человек, — сказал Кубо. — Я считаю, что Такано — замечательная личность.
Ёсимура с изумлением уставился на Кубо.
— Пленным, как я уже говорил, свойственно чувство страха перед военным трибуналом и общественным мнением, хотя они сами и не считают, что совершили тяжкое преступление. Фельдфебель Такано, наоборот, остро чувствует свою вину. Из-за этого-то он и страдает. Таких, как он, даже среди офицеров немного. Я-то хорошо их знаю. И ни одного из них я не сравню с фельдфебелем.
— Я тоже считаю фельдфебеля Такано замечательным человеком. Но как вы можете хвалить его, с вашими-то взглядами? Его точка зрения прямо противоположна вашей, и он, как видно, все еще не простил вас…
— Взгляды взглядами, а человек он прекрасный.
— И я, знаете ли, в последнее время стал думать, что вынужденный плен — это вовсе не бесчестье, как это принято считать в японской армии. Вы, наверно, видели фотографию в журнале — встреча австралийских пленных, вернувшихся из Германии. Хотелось бы мне, чтобы у нас так же относились к пленным. Но, с другой стороны, я хорошо понимаю и фельдфебеля Такано — язык не повернется защищать пленных, если ты сам сдался в плен, когда армия еще сражается. В общем, я совсем запутался.
— Я вот что думаю о господине фельдфебеле, — сказал Кубо. — Он воплощение воинского духа нашей армии, но это совсем не то, что офицеры кадетской школы, такие, как, например, поручик Харадзима, — ходячие образчики воинской дисциплины и верности долгу. Фельдфебель Такано совсем иной человек — у него сильно развито чувство ответственности. Он понимает свой долг как заботу о подчиненных и ответственность за них. А офицеры из кадетской школы возвели воинский долг в догму и стараются навязать эту догму нижним чинам. Так ведь? Они думают лишь о себе, о верности долгу, а о подчиненных забывают. Вот в чем отличие. Я полагаю, вам не нужно говорить о том, что основная заповедь японского солдата — верность императору и абсолютное подчинение вышестоящим. Вот откуда в нашей армии столько напыщенных пустых бахвалов вроде этих офицеров из кадетской школы. Такано и ему подобные составляют исключение. Я думаю, здесь, в лагере, вы особенно ясно осознали, какой закоснелый формализм, какие нелепые порядки царят в японской армии. Не так ли? И мне кажется, фельдфебель Такано — жертва всего этого, по-иному, чем мы, но все-таки жертва.
— Жертва? — прошептал Ёсимура. — Не знаю уж, кем его считать, только фельдфебель — человек, искрение преданный воинскому долгу. А этих надутых офицеров, о которых вы говорите, он всегда недолюбливал. Значит…
— Значит, и вы говорите, что фельдфебель не из тех, кто слепо следует догме, потому что уверовать в эти принципы было бы для него трагедией.
Ёсимура молчал, не совсем понимая, что хочет сказать Кубо. Его раздражало, что разговор все время уходит от проблемы, которая его волновала. Однако он и сам не очень-то хорошо понимал, в чем, собственно, состоит эта проблема. Есть мерзкие офицеры — ходячее воплощение идей, которыми руководствуется японская армия, и их, может быть, действительно немало, но есть и другие.
Ёсимура сразу же отметил все отрицательные явления в японской армии, особенно отчетливо он это увидел после того, как сравнил порядки в японской армии и в армии противника, но не мог решительно осудить эти явления, ибо это означало бы, что он поднял руку и на Такано. Ведь Такано и армия, такая, как есть, неразделимы. Поэтому все эти рассуждения о «жертве», «исключении», «трагедии» Такано были не совсем понятны Ёсимуре. Он немного помолчал, затем постарался перевести разговор на другое.
— А почему вы все-таки решили сдаться в плен? — спросил он. — Мне кажется, ваш побег не похож на обычное дезертирство. Кстати, Исида говорил мне, что вы с самого начала были противником войны. Как это понимать?
— Там, в джунглях, я не мог как следует объяснить это ни вам, господин командир подразделения, ни кому-либо другому, — сказал Кубо просто. — В отделе пропаганды дивизии, где я служил довольно долго, я часто беседовал с людьми, и некоторые из них поняли меня. В роте я не стал никому ничего объяснять: все это не так-то просто понять. Потому-то, я думаю, ни вы, господин командир подразделения, и никто другой за мной не последовали. Я оказался один как перст. Я уже немного рассказывал вам о том, как я бежал. В тот день был сильный ливень. Пробежав метров пятьсот, я остановился. Идти было трудно: я то и дело спотыкался о корни деревьев, меня качало от слабости, болела нога, все тело вдруг обмякло, и в какое-то мгновение я даже подумал: не вернуться ли обратно. Я еще мог бы вернуться, и никто бы ничего не заметил. Но зачем? Ведь это означало бы явную смерть. Я уже и так дошел до точки, все ждал, что со мной пойдет кто-нибудь из вас. И только когда убедился, что ждать больше нечего, что сил хватит только на то, чтобы добраться до расположения австралийских войск, я решился наконец бежать. Так что поворачивать назад не имело смысла, и я пошел вперед. Но меня все более и более охватывало какое-то смутное чувство: то ли тоска, то ли ощущение полного одиночества. Я был совершенно подавлен и почувствовал себя, как бы вам сказать, в абсолютной изоляции, словно я попал куда-то за пределы земли. «А вдруг я ошибся? Вдруг я пошел по неверному пути?» — думал я тогда.
Ёсимура понимающе кивнул. Он уже и раньше слышал рассказ Кубо о его злоключениях, но тогда, в присутствии Такано и Тадзаки, Кубо был немногословен.
— Однако вы все же добрались до австралийцев, не так ли? Должен сказать, я не верил, что вам это удастся.