Тугай-бея. Теперь обсудите, должен ли он быть наказан так же, как и те, которым он привез письма, о чем кошевой атаман, как верный приятель мой, Тугай-бея и всего запорожского войска, сейчас же уведомил нас
Хмельницкий умолк; шум за окнами все усиливался; войсковой писарь встал и начал читать сначала письмо князя к кошевому атаману, начинавшееся словами: 'Мы, Божией милостью князь и господин над Лубнами, Хоролом, Прилуками, Гадячем и пр., воевода русский и пр., и пр' староста и пр.'. Письмо это было чисто деловое: князь, услыхав, что казацкие войска сзываются с 'лугов', спрашивал у атамана, правда ли это, и увещевал его не делать этого ради спокойствия христианских земель, а Хмельницкого, если бы тот начал возмущать Сечь, выдать комиссарам, которые будут требовать этого. Другое письмо было от Гродицкого тоже к кошевому атаману; третье и четвертое — от Зацвилиховского и старого черкасского полковника к Татарчуку и Барабашу. Ни в одном из них не было ничего такого, что могло бы возбудить подозрение против тех, кому они были адресованы. Зацвилиховский только просил Татарчука, чтобы он взял под свою опеку подателя письма и исполнил бы все, о чем посол будет просить его.
Татарчук вздохнул свободнее.
— Что вы скажете, господа, об этих письмах? — спросил Хмельницкий.
Казаки молчали. Совещания, пока водка не разгорячила голов, начались с того, что ни один из атаманов не хотел заговорить первым. Они делали это как люди простые, но хитрые, главным образом из опасения, чтобы не сказать какой-нибудь глупости, из-за которой их могли бы поднять на смех или дать им на всю жизнь какое-нибудь насмешливое прозвище. В Сечи был чрезвычайно развит дух юмора и насмешки, и все боялись его.
Казаки продолжали молчать. Хмельницкий начал опять:
— Кошевой атаман — наш брат и верный приятель. Я верю ему, как самому себе, а кто скажет противное, тот сам замышляет измену. Атаман — старый друг и воин.
И, сказав это, он встал и поцеловал кошевого.
— Господа, — сказал на это кошевой, — я сзываю войска, а гетман пусть ведет их: что касается посла, то раз его послали ко мне, то, следовательно, он мой, а если мой, то я дарю его вам.
— Ну, господа депутаты, — сказал Хмельницкий, — поклонитесь атаману, потому что он человек справедливый, и скажите 'товариществу', что если здесь и есть изменники, то только не он; он ведь первый расставил всюду стражу и велел ловить изменников, которые вздумали бы уйти к ляхам. Можно сказать, что он лучше нас всех!
Депутация поклонилась в пояс сначала Тугай-бею, который все время с величайшим равнодушием грыз свои подсолнухи, а потом Хмельницкому и кошевому и вышла.
Через минуту раздавшиеся под окном радостные крики Дали знать, что депутация исполнила поручение.
— Да здравствует наш кошевой! — кричали охрипшие голоса с такой силой, что дрожали все стены.
В то же время раздались выстрелы из самопалов и пищалей. Депутация вернулась и снова уселась в углу.
— Господа! — начал Хмельницкий, когда крики за окном несколько стихли, — вы умно рассудили, что кошевой — человек справедливый. Но если атаман не изменник, то кто же изменник? У кого есть приятели между ляхами, с кем они входят в сношения, кому пишут письма? Кому поручают посла? Кто изменник?
Хмельницкий, говоря это, все больше и больше повышал голос и зловеще посматривал в сторону Татарчука и молодого Барабаша, словно желая указать именно на них.
В комнате поднялся шум, и несколько голосов крикнуло: 'Татарчук и Барабаш!' Некоторые из куренных встали со своих мест, среди депутатов послышались крики: 'Погибель им!'
Татарчук побледнел, а молодой Барабаш изумленными глазами обвел всех присутствующих Лениво работающий ум его силился угадать, в чем его обвиняют. Наконец он воскликнул:
— Не буде собака исты мясо!
Сказав это, он залился идиотским смехом, а за ним и другие, И вдруг большая часть куренных начала дико смеяться, сама не зная чему.
Из окон доносились крики более и более громкие: видно, водка уже начала туманить головы. С каждой минутой шум увеличивался.
Антон Татарчук, обращаясь к Хмельницкому, сказал:
— Что я вам сделал, господа запорожские гетманы, что вы требуете моей смерти? В чем же моя вина? Комиссар написал мне письмо, ну так что же? Ведь и князь писал кошевому! А разве я получил письмо? А если б даже я и получил его, то что бы я сделал? Пошел бы я к писарю и велел бы ему прочесть его, так как сам я не умею ни читать, ни писать. Я этого ляха и в глаза даже не видел! И вы все знали бы, что мне было написано. Разве ж я изменник? Эх, братья запорожцы! Татарчук ходил с вами и в Крым, и в Валахию, бился с вами под Смоленском; с вами, добрыми молодцами, я и жил, и бился, и проливал кровь, и терпел голод, — значит, я не лях, не изменник, а казак, ваш брат. Если гетман требует моей смерти, то пусть скажет — за что? Что я ему сделал? В чем я схитрил? А вы, братцы, помилуйте и судите справедливо!
— Татарчук — добрый молодец! Татарчук — справедливый человек! — отозвалось несколько голосов.
— Ты, Татарчук, добрый молодец! — сказал Хмельницкий. — Я и не настаиваю на твоей смерти: для меня ты друг, не лях, а казак и наш брат. Если бы изменником был лях, то я не печалился бы и не плакал, но если изменником является мой друг, то у меня тяжко на сердце и жаль доброго молодца. А если ты бывал и в Крыму, и в Валахии, и под Смоленском, то еще сильнее твой грех, что ты хотел дать ляхам сведения о нашем войске. Тебе писали, чтобы ты исполнил все, что бы ни потребовал посол, а скажите, господа атаманы, чего может потребовать лях? Чего, как не моей смерти, смерти моего приятеля Тугай-бея и гибели запорожского войска? Ты виновен, Татарчук, и ничего другого не докажешь! А к Барабашу писал его дядя, черкасский полковник, друг Чаплинского и ляхов, который прятал у себя королевские грамоты, чтобы они не достались запорожскому войску. Если это так, а я клянусь, что это так, — то вы оба виновны. Просите помилования у атаманов, и яс вами буду просить, хотя вина ваша велика и измена явная.
Со двора между тем долетел уже не шум и не говор, но точно рокот бури. 'Товарищество' хотело узнать, что делается в радной избе, и выслало новую депутацию.
Татарчук чувствовал, что погиб. Он вспомнил теперь, что неделю тому назад говорил против отдачи булавы Хмельницкому и против союза с татарами. Холодный пот выступил у него на лбу: он понял, что спасения нет!
Что касается Барабаша, то всем было ясно, что, губя его, Хмельницкий хотел отомстить старому черкасскому полководцу, который горячо любил своего племянника.
Однако Татарчуку не хотелось умирать. Он не боялся ни сабли, ни пули, но смерть, которая ждала его, поражала его ужасом. Пользуясь минутным молчанием, наставшим после слов Хмельницкого, он отчаянно крикнул:
— Во имя Христа! Братья атаманы и сердечные други! Не губите невинного! Я даже не видел ляха, не знаю, что ему нужно было от меня! Спросите у него сами. Клянусь Христом Спасителем, Пречистой Богоматерью и всеми святыми, что вы хотите погубить невинного.
— Привести сюда ляха! — крикнул старший конторный.
— Ляха сюда, ляха! — закричали куренные.
Началась суматоха; одни бросились в соседнюю избу, где был заперт пленник, чтобы привести его, другие грозно двинулись к Татарчуку и Барабашу. Атаман миргородского куреня Гладкий первый крикнул: 'Погибель ему!' Депутаты подхватили этот крик, а Чарнота бросился к дверям и, отворив их, крикнул собравшейся толпе:
— Господа! Барабаш и Татарчук — изменники! Погибель им!
Толпа ответила страшным воем. В радной избе началось замешательство. Все куренные повскакали со своих мест. Одни кричали: 'Ляхи, ляхи!' — другие старались унять шум, как вдруг двери от напора толпы распахнулись настежь, и в избу ввалилась толпа совещавшихся на дворе казаков. Опьяненные бешенством, они скрежетали зубами и кричали, размахивая руками и распространяя запах водки: 'Смерть Татарчуку и Барабашу! Погибель им! Давайте нам изменников! На майдан их!' — кричали пьяные голоса. 'Бей их!