Бей!' — и сотни рук протянулись к несчастным жертвам. Татарчук не сопротивлялся, он только страшно стонал; но молодой Барабаш начал защищаться со страшной силой. Он понял наконец, что его хотят убить, страх, отчаяние и бешенство отразились на его лице; на губах показалась пена, а из груди вырвался животный крик Он дважды вырывался из рук убийц и дважды руки их хватали его за плечи, грудь, бороду и чуб. Он метался, кусался, рычал, падал на землю и снова подымался, окровавленный и страшный. На нем разорвали платье, вырвали ему чуб, выбили глаз и наконец, прижав к стене, сломали ему руку. Тогда он упал. Его схватили за ноги и вместе с Татарчуком потащили на майдан, и тут-то, при свете горящих смоляных бочек и костров, началась настоящая пытка. Несколько тысяч людей бросились на осужденных и начали рвать их на куски, борясь между собой за право подступиться к жертве. Их топтали ногами и вырывали кусками мясо. Обезумевшая толпа теснилась вокруг них в страшном, почти судорожном неистовстве. По временам окровавленные руки то поднимали вверх два бесформенных и непохожих уже на человеческие тела куска мяса, то снова бросали их на землю. Стоявшие дальше кричали: одни, чтобы жертв бросить в воду, другие — чтобы всадить их в бочки с кипящей смолой. Совсем обезумев, толпа зажгла наконец две бочки с водкой, которые озарили дрожащим, голубоватым светом эту адскую сцену. А с неба на нее же глядел тихий и ясный месяц.
Так карало 'товарищество' своих изменников. А в радной избе, после того как казаки вытащили Татарчука и молодого Барабаша, снова все стихло; атаманы заняли прежние места у стены; из смежной избы привели узника. На лицо его падала тень, так как огонь в очаге погас, и в полумраке виднелась только его высокая фигура, державшаяся прямо и гордо, несмотря на связанные руки. Гладкий подбросил в огонь вязку хвороста, и через минуту взвившееся вверх пламя облило ярким светом лицо узника, повернувшегося к Хмельницкому.
При виде его Хмельницкий вздрогнул.
Узник был Скшетуский.
Тугай-бей выплюнул шелуху и пробормотал по-малорусски:
— Я знаю этого ляха — он был в Крыму!
— Погибель ему! — крикнул Гладкий.
— Погибель ему! — повторил за ним и Чарнота.
Хмельницкий поборол уже свое волнение. Он только повел глазами на Гладкого и Чарноту, которые сейчас же умолкли от этого взора, и, обратившись к кошевому, сказал:
— И я знаю его!
— Ты откуда? — спросил кошевой Скшетуского.
— Я ехал к тебе в качестве посла, кошевой атаман, но в Хортице на меня напали разбойники и, вопреки обычаям, соблюдаемым даже самыми дикими народами, побили моих людей, а меня, несмотря на мое посольское звание, оскорбили и привели сюда как пленника. Мой господин, князь Иеремия Вишневецкий, припомнит тебе это, кошевой атаман!
— А зачем ты показал свое коварство? Зачем ты убил обухом доброго молодца? Зачем ты побил у нас людей вчетверо больше, чем вас было самих? Ты ехал с письмом ко мне, чтобы выведать наши военные силы и донести об этом ляхам? Мы ведь знаем, что у тебя были письма к изменникам запорожского войска, с которыми вы хотели сгубить нас; поэтому ты будешь принят не как посол, а как изменник и как изменник справедливо наказан.
— Ошибаешься, кошевой атаман, и ты, самозваный атаман, — ответил поручик, обращаясь к Хмельницкому. — Если я взял письма, то так делает каждый посол, который, едучи в чужую страну, берет у знакомых письма для передачи их знакомым. Ехал же я сюда с письмом князя не для вашей погибели, но для того, чтобы удержать вас от поступков, которые могут иметь тяжелые последствия для всей Польша а на вас и на все Запорожье навлечь бедствия. На кого вы подымаете безбожные руки? И против кого вы заключаете союз с неверными, вы, называющие себя защитниками христианства? Против короля, против шляхты и всей Польши! Вы изменники, а не я, и говорю вам, что если вы не загладите своей вины, то горе вам! Давно разве были времена Павлкжа и Наливайки? Разве вы уже забыли, как они были наказаны? Помните только, что терпение Польши истощилось и что меч висит над вашими головами.
— Ты врешь, вражий сын, чтобы вывернуться и уйти от смерти! — крикнул кошевой. — Но тебе не помогут ни твои угрозы, ни твоя латынь!
Остальные атаманы начали греметь саблями, скрежетать зубами, Скшетуский же поднял свою голову еще выше и продолжал:
— Не думай, атаман, что я боюсь смерти, что доказываю свою невиновность или защищаю жизнь. Я — шляхтич и подлежу суду только равных мне, а здесь я стою не перед судьями, а перед разбойниками, не перед шляхтой, а перед мужичьем; предо мной не рыцари, а варвары, и я хорошо знаю, что не уйду от смерти, которой вы еще больше увеличите свою вину. Передо мною пытка и смерть, но за мною могущество и месть Польши, при имени которой вы дрожите.
Гордая осанка, речь посла и упоминание о Польше произвели сильное впечатление. Атаманы молча переглядывались. Одно мгновение им казалось, что перед ними стоит грозный посол могущественного народа, а не узник.
— Сердитый лях — пробормотал Тугай-бей.
— Сердитый лях — повторил и Хмельницкий.
Страшный удар в двери прервал дальнейший их разговор.
На майдане окончилась пытка Татарчука и Барабаша, и 'товарищество' высылало новую депутацию,
В избу вошло несколько казаков, окровавленных, покрытых потом ипьяных: Они стали в дверях и, протянув еще дымящиеся кровью руки, начали говорить:
— Товарищество кланяется господам старшинам! — и они все поклонились в пояс, — и просит вас выдать ему этого ляха, 'щоб з ним поиграты, як з Татарчуком и Барабашем'.
— Выдать им ляха! — крикнул Чарнота.
— Не выдавать! — кричали другие. — Пусть ждут! Он посол.
— Погибель ему! — отозвалось несколько голосов.
Наконец все утихли, ожидая, что скажет кошевой и Хмельницкий.
Казалось, для Скшетуского уже не было спасения, но Хмельницкий нагнулся к Тугай-бею и шепнул ему на ухо:
— Ведь это твой пленник! Его взяли татары, и он твой! Неужели ты позволишь его взять? Это богатый шляхтич, да кроме того Ерема заплатит за него золотом.
— Давайте ляха! — все грознее и грознее кричали казаки. Тугай-бей потянулся на своем сидении и встал.
Лицо его мгновенно переменилось, глаза расширились, как у рыси, а зубы хищно сверкнули. Он, точно тиф, подскочил к казакам, требующим пленника.
— Прочь, мужичье! Неверные псы! — зарычал он, хватая за бороды двух запорожцев и бешено теребя их — Прочь, пьяницы, поганое племя! Гады плюгавые! Вы пришли отнять у меня яссырь? Так вот вам, мужичье! — и с этими словами он начал таскать за бороды и других депутатов и наконец, свалив одного, стал топтать его ногами. — Ниц, рабы! я вас всех возьму в неволю, а всю вашу Сечь истопчу ногами так же, как и вас! Всю выжгу и всю покрою вашими трупами!
Депутаты отступили пораженные — страшный приятель показал, на что он способен.
Это было очень странное явление, потому что в Базавлуке было всего шесть тысяч татар. Правда, за ними стоял еще сам хан со всей своей силой, но зато в самой Сечи было несколько тысяч молодцов, кроме тех, которых Хмельницкий уже выслал на Томакувку. Однако ни один протестующий голос не поднялся против Тугай-бея.
Способ, каким грозный мурза спас пленника, оказался вполне действенным и сразу убедил запорожцев, которым в это время была необходима его помощь.
Депутаты выбежали на майдан, крича толпе, что им не удастся поиграть ляхом, потому что он пленник Тугай-бея, а Тугай-бей, оказывается, 'рассердывся'. 'Он повыдергивал нам бороды', — кричали они. На майдане сейчас же начали кричать: 'Тугай-бей рассердывся, рассердывся!' Толпа жалобно, вторила этим крикам, а несколько минут спустя чей-то пронзительный голос уже распевал около костра: