и, говорят, собственный отец его ненавидит…
— Каждый имеет право на свое мнение, — сказал я.
Чуть помолчав, он ответил:
— Это так…
И, будто для этого достаточно было услышать свой голос, я с удивлением осознал, что в бредовых речах мальчишки, при всей их неуместности и беспомощности, звучало что-то такое, от чего теснина будто раздвинулась и сделалась неосязаемой, так что стало возможно втиснуть весь мир, всю вселенную в окружающий нас полумрак, кишащий мириадами душ, которые, как крошечные, яркие, добела раскаленные звездочки, мерцали, высвечивая самую суть мелких, подлых чувств и поступков. На мой взгляд, то, что он нагородил, прямо противоречило словам Дэвиса. У парня получалось, будто мысли у всех дурные и подлые, и держатся люди заодно только затем, чтобы скрыть свое преступное нутро. Дэвис же считал, что если все сходятся на одной мысли, то уже это одно делает ее правильной и прекрасной, и что, действуя согласно этому общему взгляду, человек облагораживается. Я невольно испытал чувство, что мысль у обоих работает помимо них и полет ее неограничен. Особенно сильно я ощутил это во время разговора с мальчишкой, хотя сам он был мне противен. Значение его слов можно было только прочувствовать, Дэвис заставлял думать.
Юнец опять заговорил:
— Чего это ради все мы, двадцать восемь душ, карабкаемся в гору на лошадях, когда каждый из нас предпочел бы какое-нибудь другое занятие?
— Ты ведь, кажется, утверждал, что нам убивать нравится?
— Ну, не так уж буквально. Не так откровенно. Во всяком случае, далеко не всем. Мы это делаем потому, что мы в стае, потому, что нам страшно быть не в стае. Мы не осмеливаемся показать стае свою слабость. Не осмеливаемся противопоставить себя стае.
— Чего ты от нас хочешь? Чтобы мы сидели и играли на арфе да грехи свои считали, пока какой-нибудь подлый угонщик убивает человека и следы заметает?
— Да не в этом дело, — сказал он. — Как по-твоему, сколько среди нас человек, которые находятся здесь только потому, что у кого-то угнали скот, или потому, что убили Кинкэйда?
— Ты-то, как я посмотрю, тоже здесь или, может, мне это только кажется?
Тут он прикусил язык. На душе у меня стало пакостно. Мне что в этом разговоре противнее всего было — ведь понимал же я, что парень просто трусит, а вовсе не на ссору нарывается, но после всего, что он болтал, у меня просто выхода другого не было…
— Нет, — сказал он наконец. — Насчет того, что я здесь, ты не ошибаешься. — Эти слова он из себя прямо щипцами вытащил.
— И что же из этого следует? — спросил я помиролюбивей.
— Я здесь потому, что у меня нет характера. Чего про моего отца никак не скажешь.
Ну, что на это ответишь? Мне это напомнило, как однажды один ковбой при всей честной компании рассказал, как он амуры имел с одной женщиной, так сказать, раздевал ее у нас на глазах, сообщил даже, что она при этом говорила — это про женщину, которую все мы к тому же знали. Но тот хоть пьян был…
— Не больно-то убедительно, а? — не унимался Тетли-младший. — Я не претендую на то, что я лучше других. Вовсе нет… Я не гожусь для жизни. Поступая так, как не надо, я прекрасно это сознаю. Всегда прекрасно сознаю и тем не менее продолжаю делать не то… И это мучительно! — воскликнул он. — Понимаешь ты, до чего это мучительно?
— Ты, кажется, нимало не сомневаешься, что ты один умный, а кругом все дураки, а, парень?
Он пригнулся к седлу, теребя, как мне показалось, одной рукой застежку куртки. Было слишком темно, чтобы сказать наверняка. Он ответил так, словно забыл сперва, что я ему сказал, а потом вдруг вспомнил:
— Да я вовсе не то хотел сказать… — Голос звучал устало и как-то отрешенно: видно, стыдно стало, что наговорил лишнего. Будто прежде сильно пьян был, а теперь протрезвел и его мутит с похмелья. Однако, ему все было мало. — Может статься, я и сумасшедший, — сказал он очень тихо.
— Очень уж ты все болезненно воспринимаешь, сынок, ведь не тобой это задумано.
— Я одно знаю, — тихо выговорил он, — если мы этих людей изловим и повесим, я жизни себя лишу. Сам повешусь. — И прибавил уже громче: — Пойми, я не смогу жить с воспоминанием, что я такое видел, да еще сам участие в этом принимал. Нет, не смогу, тут мне в самом деле конец. — И снова понизил голос: — Лучше себя убить, чем другого. По крайней мере, проще. Куда как проще…
Мне это наконец надоело. Я и прежде не раз слышал подобные излияния от пьяных, и это бывало даже смешно, но парень-то был трезв как стеклышко.
— Мы пока что никого не повесили, — сказал я ему. — Отправляйся-ка ты домой и сиди там, чтоб ручки не замарать.
— Нет, не могу, — сказал он. — Не могу я… А если бы и смог, то это бы не имело значения. Какое я имею значение?
— Ты, как я посмотрю, даже очень большое значение себе придаешь.
— Ты, значит, такой вывод сделал? — спросил он так, будто я не прав.
Я стал напевать себе под нос «Девушку из Буффало». Он больше ничего не сказал, а потом отстал от меня и поехал рядом со Спарксом. Они не разговаривали, было слышно, что Спаркс по-прежнему распевает свои псалмы.
На первом же ровном отрезке дороги мы остановились, чтобы дать лошадям передохнуть. Совсем стемнело. Стало по-настоящему холодно, а не просто промозгло. Когда я доставал полушубок из скатки, оказалось, что она покрыта инеем. Полушубок пришелся в самый раз. Он отлично защищал от ветра. Я стал хлопать себя руками, чтобы прогреться как следует. Другие тоже разогревались. Темные призрачные фигуры то расширялись, то сужались; слышны были глухие удары кулаков по ребрам.
Ко мне подъехал Джил. В темноте он не сразу меня узнал. Потом, всмотревшись, сказал:
— Что за идиотство этим ночью заниматься. Мур тоже недоволен. — Мы сидели в седлах и прислушивались к шумному лошадиному дыханию и к пониженным голосам ковбоев. Джил все роптал на темень: — Если б небо не заволокло, было бы светло как днем, — сегодня ведь полнолуние. — Джил знал небо как свои пять пальцев. Я о солнце, о луне и о созвездиях в свое время прочел немало книжек, только в два счета у меня из головы все вылетало, Джил в жизни не прочел ни одной книги, но всегда все знал.
Когда лошади задышали наконец ровно и начали бить копытами, мы снова двинулись. Теперь Джил и я поехали рядом, и сразу же на душе стало легче. Кроме ковбоев непосредственно перед нами и непосредственно позади нас, мы никого не видели. До нас доносились лишь негромкие звуки: то звякнет стремя об стремя, то седло скрипнет, то чей-то голос раздастся. Звуки были короткие, глухие и однотонные, скорее обрывки звуков, долетающие сквозь шум потока. Джил был непривычно тих. Он не разговаривал, не напевал, не ерзал в седле, не поигрывал подвеской своей уздечки. Не глядел по сторонам. Правду сказать, и видно было мало что: ломаные тени от деревьев на фоне более бледной, но уходящей далеко ввысь, ровной тени, которая на самом деле была горой, вставшей по ту сторону потока; только это да пятна нестаявшего снега, чем выше, тем крупней и многочисленней, просматривавшиеся в смутной дали сквозь деревья, похожие на огромные, то и дело меняющие форму существа, вставшие на дыбы, следящие за нами. Обычно всадник в темноте чаще озирается по сторонам, разве что его закачало в седле или клонит в сон. Но спать Джил не хотел — сонные люди так в седле не сидят. Насколько я его знаю, он думал о чем-то особенно приятном. Мне б его в покое оставить, так нет, не оставил…
— Что, Джил, тебе всё те три парня на виселице мерещатся?
— Нет, — сказал он, очнувшись. — Я про них и думать забыл, пока ты не напомнил. Чего мне теперь о них печалиться?
— Что же тебя грызет?
Он не ответил.
— Я считал, что ты любишь всякие заварушки. Думал, станешь добиваться, чтоб тебе какое-нибудь поручение дали.
— Я не против того, чтобы повесить угонщика, — громко сказал он. Ехавшие впереди повернулись в седлах и стали всматриваться в нас. Кто-то сердито шикнул. Тут я обиделся за Джила; так всегда у нас с ним: постоянно между собой ссоримся, а чуть что, друг за друга горой. Хотя есть между нами разница. Джил и впрямь любит подраться. Обозлившись, любит дать волю рукам, схватиться с кем-нибудь, бить наотмашь, не жалея кулаков; я же дерусь потому, что Джил, если ему придет охота кого-нибудь отдубасить, становится таким несносным, таким неотвязным, что мне волей-неволей приходится принимать бой, чтобы не оказаться в трусах.
— Что за секреты, — сказал я так же громко, как Джил. — Или боитесь, что та троица нас в окружение возьмет?
Тот, который шикнул, осадил лошадь и повернул ее вполоборота. Был это старый Бартлет. Я подумал, он пошлет ее прямо на нас, но Джил ехал ему навстречу с таким видом, будто сам не прочь помериться силами, и Бартлет вернулся на свое место в строю, однако, не спеша, желая показать, что Джила не боится.
Когда все угомонились, Джил сказал:
— Я вовсе не против, чтоб с убийцей разделаться. Не нравится только, что это будет в темноте. Всегда найдется дурак, который начнет палить по любой движущейся мишени, хотя бы мальчишка Грин, или Смит, а, может, и молодой Тетли.
— Этот стрелять не станет, — сказал я.
— Может, и нет, но его напугать — раз плюнуть. Да он уже напуган. А у него револьвер. Но меня, собственно, не это сильнее всего беспокоит. Я предпочитаю командиров сам себе выбирать. А тут мы никаких командиров не выбирали, однако, вон они, тут как тут. Нас попросту втравили в дело. А кто втравил? Малец Грин, прискакавший с какой-то бредовой историей, в которой, насколько я помню, он сам запутался, и Смит с Бартлетом, которые его раздули, да еще Осгуд, потому что он нас раздражал. Ничего себе командиры…
— Никто нас не заставлял, — сказал я.
— Они и заварили, они да еще