Коплана: «Софья Алексеевна и Борис Иванович долгое время работали вместе в Пушкинском доме Академии наук. В 1937 году и над их, казалось, безоблачным будущим разразилась гроза: Борис Иванович был неожиданно арестован и расстрелян. В чем был повинен ученый хранитель рукописей Пушкинского дома, исследователь творчества Пушкина?..» Получается, что Коплан арестован невинно, в отличие, очевидно, от остальных, арестованных справедливо. Получается также, что Коплан «незаконно репрессирован» именно в 1937 году, а до того жил-поживал, рассчитывал на «безоблачное будущее». На самом деле Коплан еще в 1931–1933 годах отбывал ссылку. И публикатор его стихотворений В. Э. Молодяков несколько лет назад нашел другие слова для характеристики жизни этого человека: «Судьба блестящего ученого… была искалечена. Неоднократные аресты и конфликт с официальной наукой привели к тому, что большая (и лучшая) часть его научного и литературного наследия осталась неопубликованной».
Самое обидное заключается в том, что Макаров вовсе не занимается последовательной реанимацией советских мифов. Шахматов в «повести» не борется с «реакционным» президентом академии великим князем Константином Константиновичем, с сочувствием цитируется дневник агрессивного консерватора А. А. Киреева. «Советское» же впечатление обусловлено стилем: упрощенным пересказом научных идей, штампами популярной литературы недавнего прошлого, наконец, обидным отсутствием ссылок (хотя бы в конце, не в ущерб занимательности) на опубликованные и архивные источники.
Если же говорить обобщенно, современному гуманитарию необходимо терминологическое «трезвение», «очищение». Никто, разумеется, не дерзнет утверждать, что его собственное слово и есть точное слово, которое ускользало от предшественников и теперь окончательно «найдено». Однако избегать дежурных формул — в порядке программ — задача вполне осуществимая. Более того, отталкивание от привычных идеологем не только похвально с точки зрения научной истины, но и выгодно. Ведь поиск точного, неангажированного слова позволяет приобщиться к «энергии» преодоления, противостояния. А хорошо известно, как страждут и литераторы, и ученые в тех случаях, когда им нечему противостоять. И анализ сочинений Шахматова — в контексте его биографии, в контексте истории отечественной филологии — мог бы здесь послужить замечательным поводом.
Кирилл Ропоткин
Лесков в еще более удобной упаковке
Писатель Б. Акунин уже стяжал себе добрую репутацию в просвещенных читательских кругах своими романами из дореволюционного времени о следователе Фандорине. Теперь вот появилась его новая книжка «Пелагия и белый бульдог» (М., «Захаров», 2000), где роль детектива препоручена скромной монахине. Благодарение Честертону, придумавшему в свое время отца Брауна. Смиренное, безобидное, в чем-то даже неуклюжее духовное лицо в роли сыщика придает детективному жанру располагающую к чтению уютность и человечность, а Б. Акунин даже усилил этот момент, сделав детектива особой слабого пола. Характеры колоритные, интрига захватывающая, дореволюционные реалии неплохо стилизованы. Все бы, словом, хорошо, — да вот только…
Читая «Пелагию и белого бульдога», ощутил явное дежа-вю. Интрига событий, происходящих в губернском городе, была чрезвычайно знакома, так что даже и некоторые различия отступали на второй план.
Есть у Лескова роман «Соборяне», при советской власти почти даже и не издававшийся, поскольку революционеры и нигилисты представлены там в жалком и пародийном свете, а духовенство, напротив, — в самом благоприятном. Вот с этим-то романом политическая интрига «Пелагии» совпадает порой до тончайших подробностей. Живет в провинции, «где нарочито силен раскол», мудрый и благородный протопоп (у Акунина рангом повыше — архиепископ), которому указано всячески «противодействовать оному» расколу. Противодействовать по разным причинам не удается. Между тем в городок приезжает ревизор из Петербурга — наглый, циничный, прожженный тип, который даже «по какой-то студенческой истории в крепости сидел» (сюжетно совпадающие места цитирую по Лескову, тем более что «Соборян» в книжных магазинах найти труднее, чем романы Акунина). Этот чиновник немедленно начинает плести интриги, воздействуя на женщин своим напором и брутальным обаянием (в первый же визит соблазнил акцизную чиновницу — душу местного либерального кружка), а мужчин понуждает писать доносы на своих пастырей. (Читавшим Акунина повторю, что излагаю сюжет «Соборян», а не читавших поспешу заверить, что фактически пересказываю «Пелагию»). План обоих злодеев — состряпать громкое дело, которое получит широкую огласку, и таким образом сделать себе карьеру — на костях праведных священнослужителей. Занятно, что даже ключик к самой детективной завязке акунинского романа лежит на страницах Лескова — в фантастической картине предрассветного Старгорода, по которому спускаются к речке три загадочные фигуры. У одной из них «под левой рукой… было что-то похожее на орудия пытки, а в правой он держал кровавый мешок, из которого свесились книзу две человеческие головы, бледные, лишенные волос и, вероятно, испустившие последний вздох в пытке». Потом, правда, при свете наступающего дня выясняется, что это — кучер, который несет под мышкой «пару бычьих туго надутых пузырей». (Напомним, что в начале акунинского романа героине встречается обоз с двумя обезглавленными телами.) Тут уж естественным образом напрашивается предположение, что автор «Пелагии» решил сделать из этих примерещившихся отрубленных голов детективную завязку с головами вполне реальными.
Пожалуй, настала пора прервать перечисление больших и малых, тайных и явных сходств и дать этому любопытному явлению какое-то название. Первым делом напрашивается слово «римейк», как нынче называют вольные переложения. Однако римейк — переложение из одной культуры или эпохи в другую, а тут действие разворачивается в одно и то же время и в одном и том же литературном пространстве провинциальной России — поменять-то всего и оставалось что имена, облик и чин. Так что больше похоже на простое бессылочное заимствование сюжета. Ссылки бывают разные. Не обязательно делать сноску — можно, например, упомянуть Лескова в каком-нибудь диалоге между персонажами (как это сделано в том же романе по отношению к Достоевскому) или придумать какой угодно другой намек, благо в арсенале эпохи «постмодерна» инструментов для игры с цитатами любого рода накопилось предостаточно. Ничего такого, однако, сделано не было — «алиби» интриге не обеспечено. Это досадно — тем более, что Акунин занимается делом не вредным (в наше время — уже само по себе заслуга), не каким-нибудь там надругательством над русской литературой, а предается занятию, по-своему даже полезному для культуры и общества. Да и сюжеты Акунин сам горазд изобретать, а тут его, верно, бес какой-то попутал: сдери, мол, интригу у Лескова, с «Соборян», — все равно народ этого романа не знает. «А если даже кто и знает, — присовокупил сей бес, — урону оттого никакого не будет — ни Лескову, ни русской литературе». Что ж, бесу достаточно бывает человека и в малом совратить: законника понудить не по совести сделать, а совестливого — не по закону. Так и Акунин: вроде как не совсем у него чисто с литературными законами вышло, зато совесть, должно быть, чиста. Заимствование у него получилось не столько для собственной выгоды, сколько для популярного пересказа русской литературы XIX века.
На книжке про Фандорина у Акунина стоит посвящение девятнадцатому веку, «когда литература была великой». По сути же книги его посвящены русской классической литературе, которую Акунин и популяризирует. То есть? То есть приближает к нам ее спокойную и любовную бытописательность, внятный язык, чистоту и ясность ее идеалов, облекая все это в занятную детективную форму. Конечно, популяризаторство сопряжено с определенной деформацией объекта — отсекаются острые углы, ослабляется пафос, уходит глубина. Словом, делаются некоторые манипуляции, чтобы сложный предмет стал более удобоваримым. У Акунина русская литература слегка округлилась и приняла весьма политкорректный облик. Взять хотя бы определенную узость в национальном вопросе — прискорбную ксенофобию иных русских писателей прошлого века (в которой, надо заметить, не повинен никто персонально, а лишь времена и нравы). Здесь Акунин навел на русскую литературу такую косметику, что не придерешься. О поляках («ляхах») ни слова. Матвей Бенционович — честнейший скромный герой, давший