строил со всеми восточными немцами социализм и был счастлив. Колодки отца все реже поражали цель. Отец пил много пива, потом принялся за шнапс, и рука его стала неверна. Но иногда колодки доставали, и Ханс с трудом и неохотой окончил училище, стал садовником. В такой профессии, решил отец, Ханс не наделает много вреда.
Прогнозы медсестры оказались верными. Женщины садово-огородного хозяйства сошлись с Хансом запросто и полюбовно. Вдовам нравилось провести полчаса с таким игрушечным мужчиной где-нибудь в посадках лопушистого ревеня и в жарком, пыльном междурядье просто и бесхитростно – в память о покойных мужьях, солдатах вермахта, – подновить воспоминание о них.
Ханс ни в кого не влюблялся. Он не был влюблен и в первую, медсестру. Но слова любви расточал направо и налево, как спозаранку “доброе утро”. Любовные связи возникали, будто вспыхивали спички: горели простеньким огнем, добытым кратковременным трением, быстро гасли, и редкая шаяла до скучного конца. Ханс не сожалел и не выяснял отношений.
Его первая объявила ему о конце их любви просто. Зачитывая солдатам врачебные назначения, дошла до его фамилии и сказала: “А ваше лечение закончено”.
Ханс просто вышел из шеренги больных и потопал в казарму, к здоровым.
Республика строила новое общество под руководством Старшего Брата, а между тем у Ханса все оставалось по-прежнему. Как были только отец и мать, так и жили, да и тех он почти не видел. Он работал в садовом хозяйстве и в природной жизни растений не замечал никакого партийного влияния. Все вокруг него подчинялось очень старым законам, которые никто не мог ни улучшить, ни ухудшить, ни отменить. Ни одно правительство, ни вместе с Братом.
Ханс иногда отвлекался от обязательной работы, шел на далекое поле хозяйства. Всматривался в поверхность длинной гряды. Кое-где шпагель настырно пробивался вверх: ему было тесно во влажном, теплом нутре земли. Увидев бугорок с расходящимися от него трещинами, Ханс подкапывался, подсекал ножом и доставал длинный стержень. Оглядывал его, часто – снисходительно, и приговаривал:
– Ну, ладно… хороший пинорек… Добрый пинорек…
Стирал рукавом пыль и объедал сладкую головку. Пахло травяным жаром, гряды шпагеля уходили за горизонт, как роты солдат. Слышались добрые и податливые голоса работниц. Природа! Никаких новых законов.
Родительский дом, затянутый по первому этажу вьющимися розами, был снаружи мил и приветлив. Внутри, в комнатах, стоял вечный сумрак. Из подвала тянуло промозглым холодом. Мебель пахла мертвой стариной. Запах гнусавил, что все занято, что и так тесно, что для новой жизни нет ни одного местечка. Мать, приходя с работы, в любое время года надевала кофту, шерстяные носки и шла на кухню. Пьяный отец сидел на диване в клубах табачного дыма и бормотал песни обеих воевавших сторон. В дни получек отец встречал Ханса воинственно. Требовал денег и отчета, а сын никак не мог донести зарплату до дома.
Тоненькую пачку, полученную в кассе садового хозяйства, Ханс показным движением небрежно засовывал в карман куртки, а к горлу подступало ощущение невыносимого богатства. Деньги жгли карман. Его велосипед мчал не домой, а в какой-нибудь из соседних городков. Он ел в нескольких закусочных. Гоголем обходил магазины и покупал все, что видел.
Всякий раз ему попадалось на глаза одно и то же. Коробочки со сверкающими гвоздями. Дешевые отвертки, плоскогубцы и молотки. Распиленные по размеру заготовки для какой-нибудь полочки. Его покупательские фантазии были незатейливы. Он брал то, что видел дома. Главное – покупать! Делать вещи своими. Чувствовать себя значительным и солидным. Он приносил ненужное, то, что уже было в хозяйстве, и это мотовство приводило отца в бешенство. Завидев сына с пакетом, отец переставал напевать “Катюшу” и “Лили Марлен”. Метал в Ханса и обувными колодками, и полной пепельницей, и зазевавшейся кошкой. Крыл сына русским матом.
Сержант Бурьякофф никогда не говорил Хансу таких страшных слов. Его словечки были смешными и короткими. Когда Ханс повторял их, вся казарма лежала от хохота. То, что выкрикивал отец, пугало нечеловеческой ненавистью. Ханс, струхнув, убегал из дома к подружкам. Возвращался через пару дней, переболев получкой, снова здоровый, без пфеннига в кармане. Мать что-то готовила. Ханс жадно ел, не разбирая вкуса. Отец, как шарманка, ворчал об экономии, о сыне-паразите и бестолочи.
Вышло так, что Ханс стал брать в долг у своих любимых. Сперва понемногу – пять, десять марок. Он начал покупать лотерейные билеты и поверил, что только выигрыш, крупный выигрыш, разом изменит его жизнь. До этого он имел с женщинами только любовно-безденежные, простые товарные отношения. Он давал женщинам любовь, и они – что могли.
…Давала мыло и порошки веснушчатая санитарка, придурковатая Криста…
…Давала оставшуюся от продажи выпечку толстая вдова Хайке, кассир кондитерской…
…Дала двух кроликов другая вдова – худенькая, которой Ханс легко пообещал убить пару длинноухих: он не раз видел, как это делал отец. Вопли умерщвляемых долго пронзали окрестность. Бледная вдова, несмотря на мужественный вид Ханса с окровавленной добычей, махала руками и просила убрать с глаз долой мохнатые трупики с исколошмаченными головами. А Ханс заказал матушке жаркое.
…Давала подопревшую солому старая дева Эфи из дальнего дорфа. Ханс грузил тюки на тележку и таранил домой, для кроликов. Важно, добытчиком, торжественно тарахтел мимо окон, мимо выглянувшего на грохот колес отца.
У всех этих женщин, занимающих равные делянки в любовном саду Ханса, он охотно обедал, завтракал и ужинал, но отец не мог заметить эту экономию. Ханс нагуливал новый аппетит всего за полчаса. Поужинав у любимой, он приходил домой, будто у него крошки во рту не было.
Брать в долг оказалось нетрудно. Если раньше Ханс одаривал подружек улыбками и веселой болтовней, надеясь на приглашение покушать, то со временем в руках и ногах его будто проросли пружины, выявилась склонность вставать в замысловатые позы, как-то необычно двигать конечностями, совершать танцующие полуобороты всем туловищем.
Товарок по работе и жительниц деревень эти маневры не отпугивали, а даже привлекали и завораживали, – так неповоротливые толстые рыбины замирают перед магией трепещущего хвостом и плавниками юркого крошки самца.
Ханс будто слышал: улыбнись! ласковее! опусти голову: ты смущен! А сейчас говори, сколько надо! – она уже достала кошелек! И он улыбался, и легко выговаривал сумму, давая ход всяким мелким, приятным жестам, изображающим легкое стеснение оттого, что просит он так мало. Пустяк, говорить не о чем, – просто бывает же, что есть нужда в такой мелочи. Быстро сменяющие друг друга купюрки весело порхали в его портмоне.
Он быстро стал должником многих, и под любовные связи закралась неприятная обязывающая подкладка. Наступил день, когда он получил первый отказ в повторном займе, потому что не возвратил взятое. Потом – другой отказ, третий… Как же так! Они говорили ему – нет? Ему! Как чужому? Те самые легкомысленные подружки, которых он считал своими и глупенькими, вдруг грубо, по-бабьи, отказывали ему?! Он сделал горькое, мужское открытие: женщины хотели от него денег, несмотря ни на какие чувства.
Больше того! Они, как ножом, убили и рассекли на две части его представление о гармоничной любви, где все в одной куче: и ужины-завтраки, и смятые постели, и кофе, которого у подружек навалом, и стоны и ласки, и деньги, и никто никому ничего не должен.
Урсула незаметно вышла замуж. За высокого полнокровного хозяина электромастерской. Кажется, еще вчера она хохотала вместе с Хансом, повиснув на пограничном заборе. А уже и сынок ее захохотал, побежал по дорожкам сада за черными подпрыгивающими дроздами.
Уже надоело Хансу сидеть в святой вечер с родителями и слушать, несмотря на Рождество, все те же разговоры об экономии. И пьяненькая мать уже потрепывала его поределые кудри, словно не ласкала, а отталкивала от себя. Уже Ханс не стал брить верхнюю губу, пустил в рост чахлые усы, будто насыпал под носом перец. Но завтрашний день обыденно перематывался на прошедший, как с рулона на рулон, а какая-нибудь перемена в жизни, чудо какое-нибудь, выигрыш в лотерею так и не случались, хоть тресни! Все ожидания переносились на следующее завтра.
“Завтра! Морген!” – кричал, прячась вечерами в кустах и за изгородями, местный человек со странностями, Йохан. К его воплям привыкли, но всегда пугались, хотя знали, – как стемнеет, идиот будет