перед собой мужчину в кирпичного цвета пиджаке, и другого мужчину, в аккуратнейшим образом измятом полотняном костюме, и Чарли в ее платье для коктейлей, и другую женщину, в флуоресцентной раскраски леггинсах и ослепительно белой шелковой блузке, и еще одну женщину в штанах – таких, знаете, что косят под деталь туалета, каковой, однако, практически не являются. Увидев их всех, я чуть не кричу, и не только от страха, но еще и от пронзительной зависти:
Обе женщины, подруги Чарли, красивы – не симпатичны, не миловидны, не привлекательны, а именно что красивы… и на мой перепуганный, моргающий и подслеповатый взгляд абсолютно неотличимы одна от другой: мили каштановых волос, тысячи огромных сережек, ярды алых губ и сотни белоснежных зубов. Та из них, что в белой шелковой блузке, немножко подвигается в сторону, освобождая мне место на циклопическом Чарлином диване – стеклянном? свинцовом? золотом? короче, сделанном из какого-то пугающе недиванного материала, – и улыбается. Чарли привлекает общее внимание («Эй, ребята…») и знакомит меня со всей компанией. Клара – это которая на диване рядом, ха-ха, со мной, Ник – в кирпичном пиджаке, Барни – в полотняном костюме, Эмма – в косящих под одежду штанах. Если все они – обитатели моего двора, мне придется забаррикадироваться в квартире.
– Мы тут обсуждали, как каждый из нас хотел бы назвать свою собаку, если бы она у него была, – вводит меня в курс дела Чарли. – Вот у Эммы есть Лабрадор по кличке Диззи, в честь Диззи Гиллеспи.
– А-а, здорово, – говорю я. – Собак я не особо люблю.
Какое-то время все молчат; да и что, собственно, они могут сказать по поводу моего не слишком восторженного отношения к собакам.
– Это из-за маленьких размеров квартиры, детских страхов, запаха или?.. – спрашивает меня Клара, очень ласково спрашивает.
– Да нет, как бы это… – Я бессильно пожимаю плечами. – Просто, знаете, не особо люблю.
Все вежливо улыбаются.
Впоследствии оказывается, что эта фраза была моим самым весомым вкладом в общую беседу, и вскоре я ловлю себя на том, что с тоской вспоминаю о ней как о наследии Золотого века Остроумия. Я даже с радостью ввернул бы ее куда-нибудь еще разок, но остальные темы, избранные гостями для обсуждения, не оставляют мне никакого шанса – я не видел фильмов и пьес, которые они видели, не бывал там, где они бывали. Я узнаю, что Клара работает в издательстве, а Ник – в пиар-агентстве; что Эмма живет в Клэпеме.[73] Эмма узнает, что я обитаю в Крауч-Энде, а Клара – что я владею музыкальным магазином. Эмма читала автобиографию Джона Маккарти и Джилл Моррелл;[74] Чарли эту книжку не читала, но хотела бы прочитать, и даже, наверно, попросит ее у Эммы. Барни ездил недавно кататься на лыжах. Я бы тоже, скорее всего, мог вспомнить про себя еще что-нибудь – если бы очень приперло. Но практически весь вечер я сижу как болван и чувствую себя ребенком, которому в виде исключения разрешили попозже лечь спать. Мы едим что-то с неизвестным мне названием, и Ник с Барни сопровождают комментариями каждую бутылку вина, кроме той, которую принес я.
Вся разница между мной и этими людьми происходит из того, что они окончили колледж, а я нет (они не расставались с Чарли, а я расставался). Как следствие, у них хорошая работа, а у меня – тухлая; они богатые – я бедный; они уверены в себе – я не уверен ни в чем; они не курят – я курю; у них – суждения, у меня – первые пятерки. Могу я сказать им хоть что-то на тему: какой перелет наименее комфортен с точки зрения резкой смены временных поясов? Нет. А они могут назвать мне первоначальный состав «Уэйлерз»? Нет. Да никто из них, поди, и имени вокалиста не знает.
Но я бы не стал утверждать, что эти люди плохие. Во мне нет классовой неприязни, да и, в конце концов, не такие уж они и богатеи – наверняка их родители до сих пор живут где-нибудь в Уотфорде или в похожем районе. Хочется ли мне иметь что-либо из того, что есть у них? Еще бы. Я хотел бы обладать их суждениями, их деньгами, их одеждой, их способностью без тени смущения обсуждать собачьи клички. Я хотел бы вернуться в 1979 год и все начать сначала.
Чарли болтает весь вечер без перерыва, но это не спасает положения; она никого не слушает, слишком уж старается обходиться туманными фразами и то и дело совершенно не к месту начинает говорить с каким-нибудь немыслимым акцентом. Хотел бы я сказать, что все это – новоприобретенные ужимки, но не буду врать; они всегда были при ней. Нежелание слушать я спутал когда-то с внутренней силой, пристрастие к туманным фразам – с таинственностью, в чередовании акцентов углядел шарм и интригу. Ума не приложу, как я ухитрился вымарать из памяти эти ее черты, как ухитрился превратить ее в источник всех на свете проблем.
Я держусь на протяжении всего вечера, незаслуженно занимая отведенное мне диванное пространство, и в конце концов пересиживаю и Клару, и Ника, и Барни, и Эмму. Оставшись наедине с Чарли, я понимаю: все то время, что они разговаривали, я потихоньку выпивал, и теперь мне трудно фокусировать взгляд и мысли.
– Я была права, да? – спрашивает Чарли. – Она ведь в твоем вкусе?
Я пожимаю плечами:
– Она в чьем угодно вкусе. – Я наливаю себе еще кофе. Спьяну мне приходит в голову, что не стоит тянуть резину: – Чарли, почему ты ушла от меня к Марко?
Она недобро смотрит на меня:
– Так и знала.
– Что знала?
– Что ты обязательно заладишь, мол, почему это произошло. – Последние три слова она произносит с американским акцентом и при этом морщит лоб.
Зачем мне врать?
– Да, обязательно. Конечно. Куда уж тут…
Она смеется – скорее надо мной, чем со мной вместе, – а потом начинает сосредоточенно вертеть одно из своих колец.
– Можешь говорить все, что захочешь, – великодушно предлагаю я.
– Это старая история, и потому во многом она… сокрыта густым туманом времени. – «Густой туман времени» ни с того ни с сего окрашивается в ее устах ирландским выговором, а еще она плавно поводит рукой перед лицом, предположительно демонстрируя густоту этого самого тумана. – Не то чтобы Марко мне больше нравился, нет, я находила тебя ничуть не менее привлекательным. – Пауза. – Но вот только он сознавал, что красив, а ты нет, и в этом вся разница. Ты вел себя со мной так, будто я была немного слишком незаурядной, чтобы захотеть оставаться с тобой, и это меня как бы тяготило, если понимаешь, о чем я. Порожденный тобой образ со временем все глубже отпечатывался во мне, и в конце концов я сама начала считать себя слишком незаурядной. Я понимала, что ты добрый, отзывчивый, ты умел рассмешить меня, я любила наблюдать, как ты с головой уходишь в вещи, которые любишь, но… Марко показался мне более, ну не знаю… эффектным? Более уверенным в себе, более открытым, что ли? – Пауза. – Он был не так зациклен на учебе, а я ведь чувствовала, что отвлекаю тебя. – Пауза. – В нем было как-то больше света, больше жизни. – Пауза. – Не знаю. Ну ты сам понимаешь, в нашем тогдашнем возрасте люди очень поверхностно относятся к принятию решений.
Где ж тут поверхностность? Я был тогда – и, соответственно, остаюсь до сих пор – унылым, мрачным, занудным, немодным, никому не нужным и нелепым. Но все это не кажется мне поверхностным. Это никак не повреждения мягких тканей, а опасные для жизни проникающие ранения внутренних органов.
– Тебе больно меня слушать? Ну так вот, он был размазней и кретином, если это тебя утешит.
Это меня не утешит, но ведь и не за утешениями я к ней шел. Мне нужен был осязаемый результат, и я его очень даже получил. Я получил не доводы в пользу всесилия рока, как с Элисон Эшворт, не Сарины попытки переиграть прошлое, не известие о том, что в случае с Пенни я ни черта не понял, а предельно ясное объяснение, почему кому-то что-то дано, а кому-то – нет. Позже, уже в такси, я понял, что Чарли всего-навсего по-своему сформулировала мои собственные соображения относительно моей гениальной способности быть нормальным; этот свой конкретный – и, видимо, единственный – талант я, судя по всему, несколько переоценивал.