темноты. Из пространств, засвеченных электричеством. Ей казалось, она вспоминает их, когда приходила домой. И раздевалась тихо, стараясь не разбудить маму. Ей казалось, она вспоминает их днём. Торопясь уложиться в установленный безжалостным бегом минут ритм. Пугала бы её рука, доверенная Спириту, если бы не воображаемые прикосновения чужих глаз? Или придуманные соглядатаи только сильнее напоминали о том, что некто, чуждый и мрачный, берёт её за руку и уводит за собой. Уводит, то восхищая, то будя любопытство, то вызывая смятение, почти страх, но не давая возможности освободиться.
Разве это было в самом деле так? Или начинало видеться так, когда она, укладываясь спать или нежданно обратясь к себе посреди привычной суеты, вдруг сознавала, накануне ночью они вновь прошли пешком огромные расстояния, так мало говоря друг с другом, но почти не разводя рук. В усталости поздней ночи, в мучительных пробуждениях, в автоматизме привычной жизни она подолгу задумывалась. О том, что постепенно училась забывать напрочь на самих прогулках.
Её очаровывал путь. В холодном небе над Москвой она видела звёзды. Серебряные. Далёкие. Ночь за ночью любовалась Луной. Что пропадала, но в следующие вечера тонким месяцем возникала и постепенно росла. Восходила, оказывается, каждую ночь по-разному. Восходя, была светло-жёлтой. Оранжевой. Ярко красной, до дрожи волнующей Аню. В свете Луны обнажалась причудливая игра мглистых туч. Медлительная, не то, что пляска снега в рупорах фонарей. В вихрении ветра.
Её спутник был молчалив, но Аня забывала спрашивать себя, зачем она бродит с ним так, что потом болят и немеют ноги. Его молчание не было тягостным. У неё появлялось чувство, что он говорит о многом.
В ночи огромного и уродливого города она видела то, что не замечала прежде. В гудении проводов ей слышалось то, что будто бы было ей ведомо, но было давно позабыто. Потому ли, что он это видел и слышал? Потому, что он умел непостижимым образом научить её этому? Или оттого, что рядом с его многоликим молчанием разрушалось то, что мешало видеть и слышать.
Аня привыкала молчать. Вопросы изредка слетали с её губ сами собой. И она узнавала. Что за звёзды горят над Москвой. Каковы незыблемые законы хода Луны. Как зовутся и чем различаются деревья, что ещё сохранились в городском чаду.
Он рассказывал отрывисто и глухо, словно не обращаясь к ней. Но тут же разрешая малейший знак недоумения на её лице. Он сразу смолкал, когда кончались вопросы. Ане хотелось спросить гораздо больше. Как он находит её? Как сумел присниться ей? Что он делал ночью в кресле? Был ли это гипноз, тогда, почему она видела разные лица в его одном. Почему он называл себя Спирит, если не вызывал душ? Почему не любил настоящее имя?
Его прозвище смущало Аню. Казалось неуместным, натужным. Она выговаривала его с трудом. С запинкой произнеся его, удерживалась от попытки выведать что-то. Принималась рассказывать о своей жизни, что, пожалуй, ему не было интересно. Но он не возражал. По её словам угадывал недосказанное. То, что было Ане дорого. Или, что вызывало тревогу. Впрочем, она скорее выдумывала себе это, творя его чувства из ничего не выражающей немоты.
Вопросы удавались Ане непреднамеренно. Откуда ты знаешь это? Ты много читал?
– Я немало вынес из книг, но давно ничего не читаю. Я столько пережил в снах, они сделали для меня ясным то, что я видел наяву, но не сознавал.
Он сказал и осёкся. Но Аня разгадала, что стоит за словами. По ночам он сидит в кресле и видит сны. То, что называет снами. Сразу в этом уверилась. Без привычных сомнений.
Он сказал и умолк. Настороженно. Холодно. На его лице до того не бывало жёсткой маленькой складки. Между бровей.
Аня не пыталась расспрашивать. Не задавала вопросов. Всё больше увлекаясь ими сама. Подавляя их рядом с ним, временами изнемогала от нетерпенья узнать.
И однажды приметила – он тоже. Он тоже переполнен её любопытством. Ему с каждой новой встречей труднее молчать.
Тогда Аня решилась, произнесла это вслух.
Почему он называл себя Спирит? Что такое его сны?
Одной ночи ему не хватило для ответа.
**************
О снах рассказать невозможно. Не существует слов, чтобы рассказать о них. Ничто в Мире, который известен Ане, на них не похоже, любое сравнение исказит их.
К тому же Спирит и сам не знает в точности, что такое его видения.
Часто ли он видит их? Когда? Как? Всегда ли он их видел?
Нет, только вторую половину своей жизни.
В первой ничего не отличало его от других. От других детей.
Почти ничего. Он был скорее послушным и тихим, чем сорванцом. Был немного рассеян, любил читать о приключениях и играть в них. Одно странное свойство у него было.
Он вдруг замирал. От всего отрешаясь. Не думая. Не видя и не слыша. Практически не замечая этих мгновений. Зная о них только по удивлению или насмешкам приятелей. Не придавая им никакого значения.
Он осознал это свойство в себе гораздо позднее, внезапно припомнив, когда через открывшуюся дверь услышал, как мама впервые – печально, вполголоса – говорила о нём врачам.
В первой половине жизни он ведал лишь то, о чём и другие говорят – мне снилось.
Невиданный сон пришёл к Спириту в тринадцать лет. Он был змеёй. Об этом догадался только потом. Тогда – шевельнулся, вздрогнул – где-то в черноте, внутри себя, в безграничном и одновременно узком пространстве. И пополз вперед, под яркими лучами, с наслаждением собирая и раскручивая кольца своих мышц. По живой, дышащей земле, от живота к спине Спирита бежали её дрожь и трепет. Почва чуть колебалась под ним, как редкие, невысокие волны колышутся на спокойном море, и в такт едва ходило вниз-вверх его тело. Дрожь и трепет земли переполняли Спирита, по ним он безошибочно знал, что движется на её поверхности вокруг. Он был полон биенья Земли, полон биенья своего тела, полон гула внутри, полон тепла. Его пекло сверху чистыми, горячими лучами, теплом наполнялся гравий под ним. Наполнялся на разных отрезках пути по-разному, под ним была идеальная карта с границами тепла и прохлады, суши и влаги. По ней так легко было искать дорогу к радости пожара мускул. Избегая холода теней и холода глади гальки. Стремясь вперёд всем гибким и скользким телом. Мимо с двух сторон, безбрежно и безразмерно простираясь вдаль, проплывали серость трав и чернота камней. Над ним всё было полно света. И всё вокруг было с ним единым – и лучи, и трава, и камни, и биенье Земли, что сливалось с биеньем его тела. И он чувствовал пронзительно остро, каждую деталь до тончайших ньюансов и всё – одновременно и слитно. В нём не было мыслей – как рассказать о блаженстве полной, абсолютной свободы от всяких мыслей. Как рассказать о неразрывной цельности всех чувств, стремлений, действий. Скручиваясь и бросаясь вперёд, он втянулся в реальность, в вязкую духоту постели, к узкой полосе света из-под кромки двери, приглушённым голосам радио.
Впрочем, разве было это реально, разве не были тринадцать лет, прожитые до этой ночи, призраком, тенью, отголоском, сном. В них никогда не было ничего настоящего, в них настоящее нельзя было даже вообразить. Может быть, в тот момент мальчишка, пробудившийся от диковинного сна, ещё не думал так, нет, но желание продолжать, погружаться в это видение ещё, дальше, не открывать глаз, не подниматься, не идти к завтраку, школе, учителям, друзьям, урокам, играм, книгам было самым сильным и самым невыполнимым в его жизни.
Но пришлось снова ходить в школу. Писать диктанты. Решать задачи. Зевать и мечтать. Выслушивать грозные нравоучения учителей. Переговариваться вполголоса за партой. Давясь, хихикать. Носиться на переменах.
Дома смотреть телевизор. Читать. О приключениях. Порой готовиться к страшной контрольной. Выбираться с друзьями в кино. Стараясь попасть на фильмы, которые запрещались детям до шестнадцати. Долго шататься по серым улицам.