медленно, но верно овладевает тобой все глубже. Можно выучить руку не сознавать убывающую тяжесть бутылки.
Со времени моей последней исповеди прошел самое малое один день.
Одиннадцать тридцать. Выглянув в окно, Каллахэн увидел однообразную тьму, нарушаемую только круглым пятнышком света от уличного фонаря перед церковью. В любой момент в этот круг мог ворваться, вращая тросточкой, пляшущий Фред Эстэйр — цилиндр, фрак, короткие гетры и белые туфли. Его встречает Джинджер Роджерс, и они вальсируют под мелодию «Я всем им снова запустил космический „Э-Вэп- блюз“.
Он прислонился лбом к стеклу, позволив красивому лицу, которое по крайней мере в некоторых отношениях было его проклятием, обвиснуть вытянутыми линиями безумной усталости.
Я пьян, я паршивый священник, Отче.
Закрыв глаза, он увидел тьму исповедальни, почувствовал, как пальцы заставляют окошко скользнуть назад, приподнимая завесу над всеми тайнами души человеческой, ощутил запах старческого пота и потертого бархата, которым обиты скамеечки для преклонения колен, слюна обрела щелочной привкус.
Благослови меня, Отче, ибо я (сломал фургон брата, ударил жену, подглядывал в окошко к миссис Сойер, когда она раздевалась, лгал, мошенничал, у меня были похотливые мысли, я, я, я) ибо я грешил.
Каллахэн открыл глаза, но Фред Эстэйр еще не появлялся. Может быть, когда пробьет полночь? Его город спал. Кроме…
Каллахэн взглянул наверх. Да, там горел свет.
Он подумал про девчушку Боуи — нет, Макдугалл, теперь ее фамилия Макдугалл — тоненьким тихим голоском признающуюся, что бьет своего ребенка, а когда он спросил, часто ли, то почувствовал (просто услышал), как у нее в голове закрутились колесики, превращая дюжину в пять раз или сотню — в дюжину. Печальное извинение для человека. Младенца он крестил сам. Рэндолл Фрэтас Макдугалл. Зачатый на заднем сиденье машины Ройса Макдугалла, наверное, во время второго фильма на двойном сеансе в кинотеатре под открытым небом. Крошечное кричащее созданьице. Каллахэн задумался: знает ли — или догадывается — маленькая Макдугалл, как ему хотелось бы протянуть за окошко обе руки и схватить трепещущую по другую его сторону душу, выкручивая и сжимая ее, пока не раздастся крик. Твоя епитимья — шесть подзатыльников и хар-роший пинок под зад. Иди своей дорогой и больше не греши.
— Скучно, — сказал Каллахэн.
Но в исповедальне было не просто скучно. Не одна только скука претила священнику, подталкивая в вечно расширяющийся клуб «Ассоциация католических священнослужителей бутылки и рыцарей „Катти Сарк“. Дело было в мертвом, ровно и сильно работающем двигателе церковной машины, бесконечно снующей к небесам и крушащей по дороге все мелкие грешки. Дело было в традиционном признании зла англиканской церковью, сейчас больше озабоченной злом социальным. В том, как эта церковь убеждала пожилых леди, чьи родители говорили на европейских языках, будто искупление — в четках. В том, что в исповедальне действительно присутствовало зло, такое же реальное, как запах старого бархата. Но это зло было лишенным рассудка, слабоумным, чуждым жалости и не дающим передышек. Кулак, бьющий по детскому личику. Вспоротая складным ножом покрышка. Кабацкая драка. Бритвы, вставленные в яблоки на День Всех Святых. Постоянные пресные ограничения, какие только способен извергнуть разум человеческий из лабиринта своих изгибов и поворотов. Господа, оптимальное средство от того-то — лучшие тюрьмы, лучшие полицейские. Лучшие агенты социальных служб. Лучший контроль за рождаемостью. Лучше сделанные аборты. Лучшая техника стерилизации. Господа, если мы вырвем этот зародыш, кровавое сплетение рук и ног, из утробы — он так и не вырастет, чтобы до смерти забить молотком старушку. Дамы, если мы привяжем этого человека к стулу со специальной проводкой и зажарим, как свиную отбивную, ему уже больше не представится случай замучить еще нескольких мальчиков. Соотечественники, если этот евгенический билль пройдет, я смогу гарантировать вам, что никогда больше…
Черт.
Вот уже некоторое время — может быть, целых три года — правда относительно своего состояния делалась для Каллахэна все яснее и яснее, набирая ясность и определенность, как несфокусированная картинка при регулировке — до тех пор, пока каждая линия не станет резкой и отчетливой. Каллахэн томился по Сложной Задаче. У нынешних священников были свои: расовая дискриминация, освобождение женщин (и даже «гэев»), бедность, безумие, беззаконие. От них ему делалось неуютно. Он чувствовал себя легко только с теми из озабоченных социальными проблемами священников, кто активно выступал против войны во Вьетнаме. Теперь, когда их дело устарело, они уселись обговаривать марши и ралли так, как пожилые супружеские пары вспоминают свой медовый месяц или первый вояж на поезде. Но Каллахэн не был священнослужителем ни новой, ни старой формации: он обнаружил, что ему отведена роль приверженца традиций, который больше не может доверять даже своим основополагающим постулатам. Ему хотелось возглавить дивизию в армии… кого? Господа? добродетели? добра? (от обозначения суть не менялась) и выйти на битву со ЗЛОМ. Он желал действий и боевых позиций. Чтобы забыть о том, что такое торчать на холоде у супермаркета, раздавая листовки «Бойкот салату» или «Объявим виноградную забастовку!» Он хотел увидеть ЗЛО с откинутым саваном лжи и хитрости, чтобы отчетливо различить все его черточки. Он хотел биться со ЗЛОМ один на один, как Мохаммед Али с Джо Фрэзером, как кельты с саксами, Иаков с Ангелом. Каллахэн хотел, чтобы эта борьба была чистой, без примеси политики, которая подобно уродливому сиамскому близнецу катила на закорках любого социального вопроса. Он желал всего этого с тех самых пор, как захотел стать служителем Господа, а зов этот достиг Каллахэна, когда в возрасте четырнадцати лет его воспламенила история Святого Стефана, первого христианского мученика, забитого до смерти камнями и узревшего в момент своей кончины Христа. В сравнении с привлекательностью борьбы и, может быть, гибели в служении Господу, привлекательность небес была весьма туманной.
Но битв не было. Только пустячные стычки с неопределенными результатами. А у ЗЛА оказалось множество лиц, все — пустые, и подбородки чаще блестели от сочащейся слюны, чем наоборот. По сути дела, отца Каллахэна принуждали сделать заключение, что в мире нет никакого ЗЛА, кроме обычного зла — или, возможно, (зла). В подобные минуты он подозревал, что и Гитлер — не что иное, как опустошенный бюрократ, а сам Сатана — умственно неполноценный с зачаточным чувством юмора из тех, кому представляется невыразимо смешным скормить чайке засунутую в хлеб петарду. Великие социальные, нравственные и духовные битвы веков уварились до Сэнди Макдугалл, которая лупит в уголке своего сопливого пацаненка, пацаненок же вырастет и станет лупить в уголке своего собственного отпрыска — бесконечная жизнь, аллилуйя, толстый ломоть арахисового масла. Пресвятая Дева, эй, как к добру вернуть людей?
Тут речь шла не только о скуке, все это ужасало тем, что значило для любого осмысленного определения жизни и, не исключено, царствия небесного. Вечность церковного лото, увеселительные аттракционы и небесный стриптиз?
Каллахэн оглянулся на часы на стене. Было шесть минут первого — и все еще никаких следов Фреда Эстэйра с Джинджер Роджерс. Даже Мики Руни. Однако у «Э-Вэп» было время подействовать. Теперь он пропылесосит, миссис Корлесс не придется жалостливо смотреть на него, и жизнь пойдет своим чередом. Аминь.
7. МЭТТ
Во вторник в конце третьего урока Мэтт зашел в учительскую. Оказалось, что там его уже ждет Бен Мирс.
— Привет, — сказал Мэтт. — Вы рано.
Бен поднялся и пожал ему руку.
— Семейное проклятие, наверное. Скажите, эти ребята меня не съедят, нет?
— Ни в коем случае, — ответил Мэтт. — Пошли.
Он был немного удивлен. Бен оделся в симпатичную спортивную куртку и серые облегающие брюки с двойной отстрочкой. Хорошие ботинки, с виду ношенные совсем немного. В классах Мэтта бывали и другие литераторы. Те обычно одевались небрежно или во что-нибудь откровенно странное. Год назад он спросил довольно известную поэтессу, приехавшую на свой творческий вечер в университет штата, в Портленд, не заглянет ли она на следующий день поговорить с его классом о поэзии. Так та явилась в тренировочных штанах, но на высоком каблуке. Казалось, таким образом ее подсознание заявляет: поглядите на меня — я