Помолимся же за брата нашего Господу нашему Иисусу Христу, который рек…
(Отец мой, помоги же мне теперь.) Майк остановился и бросил в могилу бессмысленный взгляд. Могила была глубокой. Очень глубокой. Тени надвигающейся ночи уже собрались в ней, как нечто злое и одушевленное. Да, еще копать и копать. Засыпать ее дотемна не удастся. Ни за что.
Я — воскресение и жизнь. Кто верует в меня, и после смерти жив будет…
(Повелитель Мух, помоги же мне теперь!) Да, открытые глаза. Вот откуда чувство, будто за ним следят. Карл пожалел резины, и теперь пацан Гликов таращил на Майка глаза. С этим следовало что-то сделать.
…и всяк живущий, кто уверует в меня, никогда не претерпит страданий вечной смерти…
(Вот я принес тебе гнилое мясо, зловонную плоть.) Выбросить землю из могилы. Вот что нужно. Раскопать могилу заново, лопатой сбить замок, открыть гроб и закрыть эти жуткие, неподвижные, не отпускающие его глаза. Специальной резины у Майка не было, но в кармане лежали два четвертака. Сойдет. Серебро. Да, серебро — вот что нужно мальчишке.
Теперь солнце стояло над крышей дома Марстена, едва касаясь самых высоких и старых елей на западе городка. Даже при закрытых ставнях дом, казалось, пристально глядел на Майка.
Ты воскресил мертвого, дай же брату нашему Дэниелу вечную жизнь.
(Я принес тебе жертву. Левой рукою я принес ее.) Майк Райерсон вдруг соскочил в могилу и начал бешено орудовать лопатой. Земля летела наверх коричневыми взрывами. Наконец лезвие лопаты ударилось о дерево. Райерсон смел с боков остатки земли, а потом опустился на колени и начал наносить по латунной дужке замка удар за ударом.
У ручья заплюхали лягушки, в тени пел козодой и где-то пронзительно раскричались ночные птицы.
Шесть пятьдесят.
«Что я делаю? — спросил он себя. — Что, скажите на милость, я делаю?»
Он стал коленями на крышку гроба и попытался обдумать свой вопрос… но с изнанки сознания что-то подстегивало — скорее, скорее, солнце садится…
Тьма, не застань меня здесь.
Он замахнулся лопатой и в последний раз ударил по замку. Тот сломался. В последнем проблеске рассудка Майк взглянул наверх. С украшенного разводами грязи и пота лица неподвижно смотрели набрякшие белые круги глаз.
На груди небес засияла Венера.
Тяжело дыша, Майк вылез из могилы, растянулся во весь рост на животе и пошарил в поисках защелок, удерживавших крышку гроба. Он отыскал их и открыл. Крышка отскочила кверху, петли заскрипели (точь-в- точь как Майк представлял себе) и показались розовый шелк, потом рука в темном рукаве (Дэнни Глика похоронили в деловом костюме), потом… потом лицо.
У Майка захватило дух.
Глаза оказались открыты. Точно, как Майк и думал. Широко открыты, а остекленения не было и в помине. В последнем свете умирающего дня они искрились некой отвратительной жизнью. В этом лице не было смертной бледности — казалось, под розовой кожей щек бурлят жизненные соки.
Майк попытался оторваться от поблескивающих неподвижных глаз — и не смог.
Он пробормотал: «Иисусе…»
Уменьшающаяся арка солнца скрылась за горизонтом.
Марк Питри трудился в своей комнате над моделью Чудовища Франкенштейна и слушал, как внизу, в гостиной, разговаривают родители. Комната мальчика находилась на втором этаже сельского домика, который Питри купили на южной Джойнтер-авеню и, хотя сейчас дом отапливался современной топкой на масле, старые колосники второго этажа никуда не делись. Сначала, когда дом обогревался с кухни центральной печью, колосники с теплым воздухом предохраняли второй этаж от излишнего охлаждения (правда, первая хозяйка дома, жившая здесь со своим суровым мужем-баптистом с 1873 по 1896 год, все равно брала в постель обернутый фланелью разогретый кирпич), но сейчас им нашлось другое применение. Они великолепно проводили звук.
Хотя родители Марка сидели внизу, в гостиной, они с тем же успехом могли бы обсуждать свое чадо прямо у него под дверью.
Однажды (тогда они еще жили в своем старом доме и Марку было всего шесть) отец застукал его подслушивающим под дверями. Он привел сыну старую английскую пословицу: не подслушивай у замочной скважины — не придется сердиться. То есть, пояснил он, можно услышать о себе нечто такое, что придется тебе не по вкусу.
Ну, есть ведь и другая пословица. Заранее предупрежден — заранее вооружен.
В свои двенадцать лет Марк Питри был чуть ниже среднего роста и выглядел несколько субтильным. Несмотря на это, двигался мальчик с грацией и гибкостью, присущими далеко не всем его сверстникам, которые с виду состоят сплошь из локтей, коленок и заживающих болячек. Кожа у Марка была светлой, почти молочно-белой, а черты, о которых со временем начнут говорить «орлиные», пока что казались чуточку женственными. Это причиняло ему определенные неприятности и до происшествия с Ричи Боддином в школьном дворе, и Марк уже принял решение справляться с этим самостоятельно. Он проанализировал проблему. Почти все задиры, решил Марк, здоровенные, злые и неуклюжие. Они пугают тем, что могут обидеть или сделать больно, а дерутся нечестно. Значит, если не бояться, что будет немного больно, и быть готовым подраться не по правилам, забияку можно победить. Ричи Боддин стал первым полным доказательством этой теории. С задирой из начальной школы в Киттери Марк разошелся вничью (что было своего рода победой: окровавленный, но не сломленный задира из Киттери добровольно объявил собравшимся на школьном дворе, что они с Марком Питри — дружки. Марк, который считал забияку из Киттери тупым куском дерьма, не противоречил. Он понимал, что такое благоразумие). Разговаривать с забияками не имело смысла. Ричи Боддины мира сего понимали только один язык: язык боли. Марк полагал, что именно поэтому миру всегда выпадали тяжелые времена, когда требовалось поладить. В тот день его отослали из школы, и отец очень сердился, пока смирившийся с ритуальной поркой свернутым в трубку журналом Марк не сказал ему, что даже Гитлер был в душе просто Ричи Боддином. Тут отец расхохотался как сумасшедший, и даже мать прыснула. Порка была предотвращена.
Сейчас Джун Питри говорила:
— Думаешь, это повлияло на него, Генри?
— Трудно… сказать. — И по паузе Марк догадался, что отец раскуривает трубку. — У него лицо шут знает какое непроницаемое.
— Однако в тихом омуте черти водятся, — она замолчала. Мать всегда говорила что-нибудь вроде «в тихом омуте черти водятся» или «взялся за гуж
— не говори, что не дюж». Он нежно любил обоих, но иногда они казались такими нудными… точь-в- точь книжки в том отделе библиотеки, где хранятся фолианты… и такими же пыльными.
— Они же шли к Марку, — снова начала Джун. — Поиграть с его железной дорогой… и вот один умер, а другой пропал! Не води себя за нос, Генри. Мальчик что-то чувствует.
— Он прочно стоит на земле обеими ногами, — отозвался мистер Питри. — Что бы он ни чувствовал, я уверен, он держит себя в руках.
Марк приклеил левую руку чудовища Франкенштейна в выемку плеча. Это была особым образом обработанная «авроровская» модель — в темноте она светилась зеленым, так же, как пластмассовый Иисус, которого Марк получил в воскресной школе в Киттери за то, что от начала до конца выучил одиннадцатый псалом.
— Я иногда думал, что одного мало, — говорил отец. — Помимо всего прочего, это пошло бы Марку на пользу.
И мать, игривым тоном:
— Нельзя сказать, чтоб мы не старались, милый…
Отец хрюкнул.
В разговоре наступила долгая пауза. Марк знал, что отец листает «Уолл-стрит джорнел», а у матери на коленях — роман Джейн Остин или, может быть, Генри Джеймса, их она перечитывала снова и снова. Марк никак не мог понять, зачем читать книжку больше одного раза. Ведь знаешь, чем дело кончится.
— Думаешь, не опасно отпускать его в лес за домом? — вскоре спросила мать. — Говорят, где-то в