шумеров. Борька вертел головой по сторонам, как озабоченный попугай, ёрзал, кряхтел, откашливался, то и дело вскакивал, чтобы поправить спадающее от его хаотичных движений покрывало, затем брал с журнального столика записную книжку и начинал что-то пристально в ней разглядывать.
Спустя двадцать минут он не выдержал и сознался, что совершенно не может сконцентрироваться на Костиных словах.
И вот ведь чудо: стоило им только переключиться на более привычные темы, как у Борьки проснулась его естественная способность воспринимать услышанное и вполне адекватно реагировать.
Убедившись в полной дееспособности друга, как разумного существа, Костя ещё раз попытался заговорить с ним об иллюзорности физического мира, однако не прошло и минуты, как Борька снова погрузился в непроницаемый блэкаут, главным симптомом которого по-прежнему была ни чем не обоснованная, мартышечья суетливость.
«Ах, вот, значит, как! — заключил Костя, потеряв всякую надежду на контакт. —
А открытий в ближайшие дни последовало действительно не мало.
Глубинная неискренность, являющаяся следствием исконно амбивалентной природы человеческих эмоций, была присуща не только Борьке. Абсолютно все, с кем Косте пришлось разговаривать в первые недели своего нового, «постмортального», бытия, точно стендовые модели homo sapiens, выказывали фатальную разобщённость между мыслью, словом и делом.
Там, где была забота, обязательно присутствовала неприязнь. Тёплые и, казалось бы, вполне дружественные слова опирались на скрытую душевную чёрствость и безразличие. Щедрость шла рука об руку со скаредностью. Смех являлся отражением сердечной грусти, а вербально выраженная печаль и сострадание свидетельствовали о тайном удовлетворении чужими бедами или даже откровенном злорадстве.
Оппонент мог, зачастую, вполне серьёзно разглагольствовать о своих намерениях или планах, при этом не больно-то веря собственным клятвам и полагая, что в реальности поступит иначе, однако дальнейшие события иногда показывали, что он не только нарушал им же самим данные обеты, но и действовал вопреки тому, что загодя выстраивал у себя в голове. В таких случаях обмануть Костю было невозможно.
Один преподаватель, снискавший себе репутацию лютой ненависти к плохо успевающим студентам, заявил как-то в ответ на Костину просьбу о переносе экзамена, который тот пропустил из-за гибели жены, что постарается принять его в начале июля, хотя именно на это время он уже выхлопотал путёвки в подмосковную Рузу для себя и своей жены. Костя тут же смекнул, что адепт просвещения пытается самым наглым образом его кинуть, хотя сразу почувствовал, что сдача всё-таки состоится.
— Спасибо, Валерий Палыч, — заявил он, не моргнув глазом. — Мне бы подошел любой день с третьего по седьмое, если вас это тоже устраивает.
— Да, вполне.
Пятого июля он сдал свой экзамен Валерию Палычу, который, не выдержав мук совести, специально для него приехал из Рузы в Москву. Так Костя смог разглядеть в душе профессора то, что было неведомо даже ему самому.
Кроме исключительной проницательности в делах людских, новоиспечённый провидец стал поразительным образом угадывать будущие события.
До Нострадамуса ему, конечно, было далеко, да и заглядывать во тьму грядущих столетий у Кости не возникло пока насущной необходимости. Но предсказать, к примеру, наличие или отсутствие пива в каком- либо конкретном магазине города Москвы, оценку, которую кто-то из знакомых должен был получить на экзамене, и некоторые новости, передаваемые по телевизору, он мог практически безошибочно.
Однажды, стоя в компании сокурсников на задней площадке автобуса, застывшего на очередном перекрёстке, он вдруг с интересом начал разглядывать жёлтый пикап, водитель которого нервно курил.
— Через минуту эта машина разобьётся…
Его попутчики засмеялись и до следующего перекрёстка обсуждали нелепость подобных предсказаний. Но каково же было их удивление, если не сказать, шок, когда они увидели тот самый пикап, пытавшийся за мгновения до этого проскочить на жёлтый свет, раздавленным в лепёшку под огромными колёсами стотонного БелАЗа.
Костино присутствие нередко провоцировало явления полтергейста в тех домах и квартирах, где о мистических проделках барабашек и домовых никто не слышал.
Другую свою странность он обнаружил в один из жарких июльских дней, когда асфальт на улице плавился, и даже на берегу Клязьменского водохранилища, при наличии пива и регулярных омовений, спастись от угнетающего зноя было практически невозможно.
Борька и ещё несколько мехматовцев оказались невольными свидетелями того, как Костя, сидя на песке и обливаясь потом, в сердцах произнёс:
— Да чтоб завтра же сюда пришёл такой холод, что мы все были бы вынуждены одеться в брюки и свитера! И чтоб держался этот холод, по меньшей мере неделю!
Тогда, на пляже, никто особенного значения Костиным словам не придал, но на следующий день вспомнить о них пожелали многие: за одну ночь температура воздуха упала с 38-ми градусов Цельсия до 16 -ти и в течение недели оставалась на этой отметке.
Стоило только кому-то из друзей и близких хоть капельку разозлиться на Костю, как этот человек тут же подхватывал какую-нибудь заразу, простывал, вывихивал или ломал конечности, терял деньги или по уши увязал в самых разнообразных проблемах. Причём степень индивидуальной кары всегда оказывалась пропорциональной величине того недоброго импульса, который посылался в Костин адрес.
Но дар имел и оборотную сторону.
Кроме возможности проникновения в тайники человеческих умов и сердец, он, сам того не желая, оказался подверженным явлению аналогичного характера, которое, по сути своей, было неприятным. Через несколько недель после смерти Оксаны Костины мысли стали проецироваться в головы его собеседников, а также прочих людей, оказывавшихся поблизости, но непосредственно с ним не разговаривавших.
Костя всегда был порядочным и добрым человеком, но и у него в мозгу проскакивали иногда нелицеприятные для окружающих оценки людей. Когда же подобные мысли озвучивались случайным «приёмником», Косте приходилось краснеть, хотя никто, конечно же, не догадывался, откуда дул этот ветер.
Такие вещи как страх, злоба, высокомерие, зависть и обида сделались крайне опасными для Костиного сознания. Поскольку их вещественная подоплёка не могла теперь остаться не узнанной, секуцию за нехорошие мысли «пробуждённый человек», как окрестила его Вера Алексеевна, всегда получал «не отходя от кассы».
В результате действия подобной отрицательно-обратной связи бедовая Костина головушка частенько побаливала, а грудь саднило от жгучего чувства несправедливости: ведь из всех божьих тварей для прохождения этого «чистилища на земле» был выбран почему-то только он один. Остальные могли спокойно врать, сколько им влезет, злиться, обижаться, завидовать, презирать себе подобных и трястись от страха перед чем бы то ни было хоть всю свою жизнь — никаких болезненных реакций за это они не получали.
К концу лета Костя сообразил, что в том состоянии, в каком он находился, приступать к учёбе было бы слишком рискованно: можно было не рассчитать свои силы и, чего доброго, угодить в психушку. Поэтому в начале сентября он, сославшись на тяжёлое душевное состояние в связи с потерей любимого человека, оформил академический отпуск, сдал комнату в «Крестах» и переехал к родителям.
За год своего отдыха Костя много перечитал, серьёзно подтянул английский и стал, как прежде Вячеслав, постоянным абонентом Библиотеки Иностранной Литературы. С товарищами по университету Костя также периодически встречался, а вот девушкам, несмотря на их повышенный интерес к нему, никаких симпатий не оказывал.
Более-менее восстановившись в психическом смысле, а точнее, привыкнув к «избранному» статусу, он вернулся к студенческим делам, отстав от Борьки и других его сверстников на один курс.