зиму я купил ей белого щенка, суку, — потому что у них более мягкий характер, чем у кобелей, и они реже убегают и теряются — выбрав ее из целого выводка, барахтающегося и пищащего в большой ивовой корзине, которую принес во двор один из охотников Амброзия, сопровождаемый принюхивающейся, озабоченной мамашей. А кожевник Бхан сделал по моему заказу щенячий ошейник с маленькими серебряными цветочками из пяти лепестков в тех местах, где у взрослой собаки должны были быть бронзовые шипы. Я впервые в жизни купил что-то красивое для своей дочери, и это доставило мне больше удовольствия, чем если бы я сложил захваченные сокровища к ногам королевы. Это была мягкая зима, настолько мягкая, что в середине января на маленьком колючем кусте белых роз, который торчал у поворота галереи в старом глиняном кувшине из-под вина, все еще был один растрепанный цветок; и Гэнхумара сорвала его и положила на стол, когда мы ужинали в Вечер огней, и в тепле жаровни от него исходил такой запах, что разрывалось сердце.
Вместе с весной пришло время снова выступать на старую утомительную военную тропу. А к следующей осени Хайлин опять начала худеть и стала покрываться по ночам странной легкой испариной, которая исчезала утром; и Гэнхумара, ухаживая за ней, словно отдалилась от меня на огромное расстояние. Я уговорил Гуалькмая посмотреть девочку, и он из любезности пришел со мной, но взглянув на Хайлин, сказал только:
— Нет-нет, за эти годы я стал чем-то вроде хирурга; но я совсем не разбираюсь в болезнях детей. Покажи ее лекарю Амброзия.
Так что я попросил Амброзия уступить мне на время его лекаря Бен Симеона, и маленький толстый еврей пришел, осмотрел ее, покачал головой, пощелкал пальцами и поцокал языком, чтобы рассмешить ее, и ушел, сказав несколько странных, мудреных слов, которых мы не поняли, да, думаю, и не должны были понять, и добавив, что пришлет ей что-нибудь от кашля и скоро придет снова.
Всю эту зиму единственным, что вроде бы успокаивало Хайлин, когда ее мучила лихорадка, были звуки Бедуировой арфы.
И одному Богу ведомо, сколько раз он приходил по вечерам с объездки жеребят, усталый и все еще пахнущий потом после целого дня работы, садился на корточки у детской кроватки и сочинял для Малышки песенки — такие простые песенки, что их мог бы научиться высвистывать соловей, — и, должно быть, чувствовал себя при этом так же, как чувствовал бы себя человек, изваявший мраморную Деметру на форуме, если бы принялся мастерить куколок из стебельков травы и вывернутых наизнанку маковых головок.
Я был рад, что уже подарил ему Коэд Гуин, — ферму в моем поместье в Арфоне, лес вокруг которой весной белел от подснежников; потому что если бы я сделал это потом, я боялся бы, что это может показаться похожим на плату — и непростительным.
Той весной я выступил на военную тропу с тяжелым сердцем, и, однако, привычное ощущение боевых доспехов на плечах приносило мне облегчение. Я всегда был воином, и для меня в лязге оружия и в пыльном облаке битвы всегда скрывалось освобождение, маленькая сладкая смерть-забытье, которую другие находят в женщинах или вересковом пиве.
Мы стояли лагерем немного к востоку от Комбретовиума, — по другую сторону долины от саксов, укрывшихся за кольцом своих фургонов, и я как раз выехал к небольшой, отдельно растущей купе деревьев, чтобы лучше рассмотреть противника и попробовать как-то предугадать его действия, когда меня разыскал гонец от Гэнхумары, сообщивший мне, что Хайлин умирает.
Вечер был очень тихим. Я помню, что от нашего лагеря вытягивались в сторону саксов длинные тени, и я мог различить в тишине слабые, легкие отзвуки кричащих голосов и звона молота оружейника, доносящиеся с противоположного края разделяющей нас долины.
Не знаю, что я сказал гонцу; думаю, что-нибудь насчет того, чтобы он нашел себе поесть. Потом я снова занялся изучением вражеского лагеря. Кабаль заскулил и заглянул мне в лицо, чувствуя, что что-то не так. Немного погодя из кустов утесника выехал Бедуир и молча остановился рядом со мной. Я осторожно оглянулся на него и увидел по его глазам, что он знает. Наверно, к этому времени гонец уже раструбил новость по всему лагерю. Мы оба не произнесли ни слова, но он ненадолго положил руку на мое плечо, и я на мгновение накрыл ее своей ладонью. Мы очень редко позволяли себе чем-то обнаружить давние и привычные узы между нами.
— Я сказал Риаде оседлать Сигнуса, — проговорил он наконец.
— Тогда тебе придется сказать, чтобы он расседлал его снова. До утра Сигнус мне не понадобится.
Наверно, он подумал, что я оглушен тем, что случилось, потому что он сказал:
— Артос, ты, что, не понимаешь? Это сообщение и так уже было в пути день и еще ночь…
— И если я не поеду сейчас, то могу не застать девочку в живых. Да, я понимаю.
— Тогда почему…
— Если я поеду сейчас, то моим людям придется завтра встретиться с саксами без своего командира.
— Не будь глупцом, Артос. Разве мы с Кеем никогда не водили войско против саксов?
— Вы никогда не водили войско, которое Медведь бросил накануне битвы, чтобы отправиться по своим собственным делам…
С тремя отсутствующими эскадронами шансы и так разделены между нами и этой вот стаей Морских Волков неравным образом.
Послушай, Бедуир, я знаю и люблю каждого из вас, и я знаю, что могу рассчитывать на вашу верность до самого конца; я знаю, что ни один человек в Товариществе не осудит меня, если я сейчас уеду. Но есть и другие… я знаю и то, какая ненадежная штука — настроение войска. Я думаю, что вы не сможете обойтись без меня, пока не кончится завтрашнее сражение.
— А если бы ты был убит или ранен в первой же атаке? поглотил дорогу, и въехали в просвет в том месте пологой, — Это было бы совсем другое. Полагаю, вы все бились бы, как демоны из Тартара, чтобы отомстить за меня, — я неловко потрепал его по плечу. — Поезжай и скажи Риаде, что Сигнус не понадобится мне до завтрашнего рассвета, когда мы будем садиться по седлам.
— А Гэнхумара?
— Гэнхумара знает, что я приеду, когда смогу. Она вспомнит, что я был графом Британским еще до того, как взял ее от очага ее отца; и вспомнит старый договор между нами.
Но, думаю, в этом я ждал от Гэнхумары, чтобы она рассуждала, как мужчина.
О последовавшем назавтра сражении я вообще ничего не помню. Потом мне сказали, что одно время мы были как никогда близки к поражению и только что окончательно не побежали с поля боя. И я слышал, как один из людей, разговаривавших возле хижины, где я снимал с себя доспехи, пока Риада ходил за моей запасной лошадью, сказал другому: «Положись на Медведя — он всегда знает, когда именно нужно бросаться в атаку» и одобрительно сплюнул. Так что, полагаю, я справился со своей ролью не так уж плохо. Замечательная вещь — привычка.
Я оставил наведение порядка после битвы на Кея и Бедуира, раненых, как обычно, на Гуалькмая, перехватил кусок ячменной лепешки и торопливый глоток пива и, выйдя к лошади, которую подвел мне Риада, с удивлением увидел, что тени едва только начали удлиняться. Над саксонским лагерем поднимался дым огромного пожарища, и по всей долине среди мертвых и раненых бродили женщины; а в небе над головой уже собирались вороны.
Я вскочил в седло и выехал из лагеря, который был молчаливым и полным лиц, а потом направил лошадь к низкой гряде холмов, по которой проходила старая Дорога Иценов. Риада привел мне самого резвого и неутомимого из моих запасных скакунов, потому что Сигнус, после того как побывал в сражении, уже не годился в тот день для долгой и тяжкой скачки; но я многое отдал бы за то, чтобы он сейчас был подо мной, потому что не знал ему равных по быстроте и выносливости. Я чуть было не загнал своего послушного коня, потому что летел так, словно за мной по пятам неслась Дикая Охота. Солнце ушло с неба, и луна показалась из-за холмов, а я все скакал, отбивая одну за другой долгие мили вдоль старой горной дороги, не давая себе ни отдыха, ни пощады. К полуночи я подъехал к горному форту в Дурокобриве, первому сторожевому посту Амброзиевой твердыни, сменил там свою измученную лошадь на свежую и поскакал дальше.
Рассвет был уже совсем близко, когда я преодолел на пошатывающейся лошади последний прямой