Но трудно быть мудрым, когда перед тобой затравленный пятнадцатилетний мальчишка, стоящий над телом своей матери.
Он кивнул, а потом, несколько мгновений спустя, неожиданно оторвал эти свои светлые блестящие глаза от алого сердца жаровни.
— Как скоро ты сможешь выступить на военную тропу?
— Дай мне десять дней, — сказал я. — У нас был долгий, тяжелый переход после долгой, тяжелой зимы, и мы все еще не обрели форму — и люди, и лошади. Некоторые из нас — помнишь Флавиана, сына Аквилы? — должны будут послать за ожидающими их женами, а мне самому нужно условиться, чтобы сюда перевели часть табуна из Дэвы. Мы только что вышли из глуши, Амброзий; дай нам десять дней, чтобы уладить свои дела и вкусить наслаждений плоти — напиться допьяна пару вечеров подряд и поиграть в Юпитера с женщинами города; а потом поправить пояса с ножнами — и мы будем к твоим услугам.
В глубине его глаз снова замерцала улыбка.
— Эта просьба кажется мне достаточно скромной. В прошлый раз ты попросил целое пригодное для кампании лето.
— В обмен на это лето я пообещал тебе север, — я поднял высохший листок плюща, лежавший среди сложенных у жаровни дров, и протянул ему, — и вот он.
Он взял его и начал крутить в пальцах; но листок был таким сухим, что рассыпался в пыль.
Мы продолжали сидеть и разговаривать в угасающем свете, обсуждая возможные планы кампаний и более общие вопросы, о которых я, занятый своей собственной войной далеко на севере, почти забыл; обмениваясь историями о годах, которые мы не делили друг с другом и которые теперь лежали между нами. И вскоре, рассказывая об укреплении Королевских земель, Древнего Королевства, что было одним из главных результатов его трудов за эти годы, о своих планах глубинной обороны, заново использующих горные форты наших предков, Амброзий вытащил из жаровни обгоревшую ветку и принялся вычерчивать на плитках пола карты, как столько раз делал на моих глазах раньше; пока свет не исчез совсем, если не считать тусклого розовато-красного сияния жаровни, и Амброзий не крикнул своему оруженосцу принести огня.
Мальчишка принес высокий бронзовый подсвечник с тремя ответвлениями, на которых были насажены свечи, поставил его на крышку сундука рядом с Амброзиевым мечом и вышел снова. Сидя там с Амброзием в сгущающихся сумерках, я забыл о произошедшей в нем перемене, но теперь, когда свечи разгорелись и перестали мерцать, я снова увидел его так же четко, как в тот первый миг, когда вошел в комнату, — глубокие морщины, врезавшиеся в смуглое узкое лицо под серыми волосами, и то, как запали его глаза и как слегка поблекла вокруг них кожа. Я подумал, что он выглядит не только старым, но и больным.
Он поймал на себе мой взгляд и улыбнулся.
— Да, я изменился.
— Я не сказал этого.
— Словами — нет. Но разве я не говорил тебе всегда, что твои глаза слишком явно показывают, что делается у тебя в голове?
— Амброзий, — сказал я, — ты болен?
— Болен? Нет, нет, я старею, только и всего. Старая овчарка с седой мордой… А-а, теперь я буду дремать на солнышке и вычесывать блох, пока более молодой пес будет охранять стадо от волков…. — он наклонился вперед и с педантичной аккуратностью уложил еще одно полено над алой каверной жаровни. — Прошло тринадцать лет, Артос.
Тринадцать лет. Удивительно, что можно забыть за тринадцать лет… Я почти забыл, что идущая война не ограничивалась моей собственной войной с саксами. Видя, как Морских Волков отбрасывают то тут, то там по всему побережью, я почти забыл, что мы, как и сами жестокие боги саксонского племени, вели борьбу, которая должна была закончиться во тьме.
Это, хоть по-другому, но тоже было возвращением из Полых Холмов… Вспоминать снова… Открывать, что все вещи и все люди немного изменились, стали немного чужими, а я — самым чужим из всех…
— Некоторое время назад, по дороге сюда, я готов был поверить, что прошло целое столетие, — сказал я. — Поскольку летняя кампания уже началась, я не видел почти ни одного знакомого лица, а когда я проходил мимо двоих мальчишек, которые натаскивали своих собак, они уставились на меня и начали перешептываться, словно я был каким-то выходцем из другого мира.
— Я могу сказать тебе, о чем они шептались: «Посмотри на его шрамы! Он на голову выше всех остальных в округе — и с ним этот огромный пес — должно быть, это Артос Медведь!» А потом, как только ты благополучно прошел мимо, они побежали рассказывать своим приятелям о том, что видели тебя. Ты стал чем-то вроде легенды, Артос. Разве ты не знал этого?
Я встал и, смеясь, потянулся так, что у меня между лопатками затрещали мелкие мускулы.
— Я очень усталая легенда — и мне нужно пойти и посмотреть, как там дела у Гэнхумары и ребенка.
— Завтра, — сказал Амброзий, — я прикажу освободить от припасов комнаты на Королевском дворе, и Гэнхумара сможет устроиться там.
— Комнаты твоей матери? Ты дашь ей их?
Я знал, что он использовал их под склады с тех самых пор, как вернулся в Венту, чтобы избежать необходимости позволять кому-то жить там после нее.
— Ты единственный сын, какой у меня есть, — ответил он, — а она — твоя жена, эта Гэнхумара. Поэтому вполне уместно, чтобы она заняла их и вернула их к жизни.
Глава двадцать третья. Надгробная песнь
Когда я вернулся в свои старые комнаты, мой оруженосец Риада сидел на корточках у двери, положив на колени меч.
— я присмотрел за ними, как ты мне приказал, — сказал он, вставая, — и принес им огня и фонарь.
— Так, хорошо. А теперь беги и посмотри, может, еще найдешь чего-нибудь поесть.
Дверь за его спиной была чуть приоткрыта, и из нее на галерею просачивался мягкий желтый свет; я толкнул ее и вошел внутрь. Гэнхумара сидела у небольшой жаровни и расчесывала волосы, которые, как я заметил, были влажными и липли к ее вискам потемневшими кольцами, хотя их концы уже высохли и распушились. Она поглядела на меня сквозь пряди, которые перекидывала то в одну, то в другую сторону.
— Я вымыла волосы; в них собралась вся придорожная пыль отсюда до Тримонтиума.
— Они все равно были красивыми, — сказал я, — но без пыли они еще лучше, — я огляделся вокруг. — Где Хайлин?
— Она спит вон там, в маленькой комнатке, вместе с Бланид.
Я тихо прошел и заглянул в комнату, которая служила мне спальной каморкой с тех пор, как я был мальчишкой. В скобе высоко на стене горела, словно звездочка, свеча с камышовым фитилем, и в ее свете я увидел, что Хайлин спит, свернувшись клубочком в мягком, темном гнездышке, устроенном из старого бобрового покрывала в изголовье походной кровати, как она делала в Тримонтиуме. Гэнхумара на ночь всегда брала ее к себе и устраивала у себя на сгибе руки. Бланид тоже спала, прислонившись к стене в ногах кровати и тихонько похрапывая; и я перешагнул через нее и наклонился, чтобы взглянуть на Хайлин.
Ее кожа была теперь настолько же белой, насколько при рождении была красной, а плотно сомкнутые веки просвечивали голубизной; и я подумал, как часто думал раньше, что она была слишком миниатюрной для полугодовалого ребенка и худенькой, как самый маленький щенок в помете, которого остальные постоянно отталкивают от молока. Но это и было почти так, потому что у Гэнхумары никогда не хватало для нее молока, а молоко маленькой вьючной кобылки, возможно, не так подходило ей, как подходило бы молоко матери. Может быть, теперь мы будем в состоянии как-то исправить это; в Венте должна была найтись какая-нибудь женщина, которая могла поделиться своим молоком.
— Ну? — не поднимая глаз, сказала Гэнхумара, когда я вернулся в первую комнату.
— Она спала и во сне сосала большой палец.
Теперь она откинула назад все волосы и посмотрела на меня; ее лицо было заострившимся и усталым.
— Если ты скажешь, что, наверное, это потому, что она голодна, я тебя ударю!