— А теперь она окончена.
— Может быть, в один прекрасный день я вернусь.
— Может быть, Солнечный Господин, — вежливо согласился он; но мы оба знали, что я не вернусь, ни в один прекрасный день, ни когда бы то ни было. И внезапно я понял, почему он раскрасил лоб и надел ожерелье, — и еще понял, что к югу от Стены я буду скучать по маленькому темнокожему охотнику больше, чем по всему и по всем, что я оставил к северу от нее.
— Будет странно снова услышать лай лисиц в Крепости Трех Холмов, — сказал он. — И еще много-много раз, когда мы будем перегонять скот, я буду высматривать гирлянду на ветке большой ольхи у Лошадиного ручья.
Я сказал:
— И еще много-много раз я буду смотреть сквозь огонь на границе между сном и явью и думать, что вижу белые глиняные отметины и зеленый отлив дятловых перьев.
Это было достаточно легковесное прощание, и однако, глядя, как маленькая гибкая фигурка растворяется в горном тумане, я осознал, что прощаюсь не только с Друимом Дху, но и с целой частью своей жизни. Как тогда, в рабочей комнате Амброзия в ночь, когда он подарил мне мой деревянный меч свободы, так и теперь, на крутой горной тропе над журчащей где-то в тумане рекой, я стоял на пороге.
Я повернулся, поднялся по тропе к калитке и переступил через выщербленный ногами каменный порожек, и дозорный закрыл за мной проем ворот сухим терновым кустом.
Это была знакомая комната, в которой Амброзий вручил мне мой деревянный меч. Знакомые изображения бычьих голов и гирлянд на стенах, чуть более поблекшие, чем прежде, в меркнущем свете дня; бронзовая жаровня в центре, бросающая на стропила слабый розовый отсвет, — потому что весенний вечер был холодным из-за ветра с востока; тусклые черно-золотые ромбы торцев свитков на полках у дальней стены; меч Амброзия, лежащий наготове там, где он всегда оставлял его, на большом сундуке из оливкового дерева. Только стоящий ко мне спиной человек, склонивший голову так, чтобы последний свет заката, проходящий сквозь высокое окно, падал на пергамент, который он держал в руках, казался чужим. Худощавый едва заметно сутулящийся человек с тусклыми, шелковисто-серыми, точно отцветший кипрей, волосами, схваченными у висков тонким золотым обручем, какие носит так много людей среди кимрийской знати.
Я даже задумался на мгновение, кто это распоряжается в личных покоях Амброзия. А потом, когда я замешкался в дверях, человек обернулся — и это был Амброзий.
Думаю, мы сказали что-то, каждый выкрикнул имя другого. А мгновение спустя стиснули друг друга в объятиях. Немного погодя мы отстранились на расстояние вытянутой руки и стояли, глядя друг на друга.
— Люди с полным основанием называют тебя Медведем! — смеясь, сказал Амброзий. — Особенно те, кто испытал на себе твои любящие объятия! Ах, но как хорошо увидеть тебя снова, Медвежонок! Часы, прошедшие с тех пор, как прибыл твой гонец, показались мне воистину долгими!
— И увидеть тебя, Амброзий! Это все равно что солнце и луна для моего сердца — увидеть тебя снова! Я задержался только чтобы оставить Гэнхумару и малышку в моих старых комнатах — даже не смыл дорожную пыль — и сразу пришел к тебе.
Его ладони лежали на моих плечах, и теперь он поднял испытующий взгляд на мое лицо. Черты его собственного смуглого узкого лица казались незнакомыми под бледной сединой волос, но глаза были такими же, какими были всегда.
— Ах да, эта Гэнхумара, — сказал он наконец. — Знаешь, я всегда думал, что ты всю свою жизнь будешь таким же, как я, так и не взявший ни одну женщину от очага ее отца.
— Я тоже так думал.
— Она очень красива, эта твоя женщина?
— Нет, — ответил я. — Она худая и смуглая, но у нее красивые волосы.
— И она принесла тебе в приданое сотню всадников, что, думаю, могло сделать прекрасной в твоих глазах любую женщину.
— Это всадники были прекрасны. Гэнхумаре это не нужно.
Она похожа… — я запнулся, пытаясь понять, на что же была похожа Гэнхумара, потому что я никогда прежде не пытался описать ее, даже самому себе.
И губы Амброзия на мгновение дрогнули улыбкой.
— На цветок? Или на сокола? Я слышал все это раньше, Медвежонок. Нет-нет, не утруждай себя, я вскоре и сам ее увижу.
Но я все еще пытался понять, на что была похожа Гэнхумара.
— Не на цветок… может быть, на одну из этих сухих ароматических трав, запах которых чувствуешь по- настоящему, только когда к ним прикасаешься.
Немного погодя он сидел в походном кресле с перекрещенными ножками и вырезанными на подлокотниках волчьими головами, которое на моей памяти всегда служило ему сиденьем. Я подтащил к жаровне все тот же старый табурет, и Кабаль, который до тех пор стоял, наблюдая за нами и медленно помахивая хвостом, с удовлетворенным ворчанием плюхнулся на пол у моих ног, судя по всему, так же как дома здесь, как и тот, другой, Кабаль. И мы с Амброзием посмотрели друг на друга, и отчуждение, вызванное долгой разлукой, пролегло между нами внезапным молчанием.
Наконец он прервал его.
— Ты, должно быть, привел с собой на юг все свое Товарищество?
— В полном составе — три сотни с запасными лошадьми и обычным обозом.
— Так, это приятно слышать. Что стало с подкреплениями, о которых ты писал?
— Вернулись по своим домам — они никогда не задерживались надолго. Они собирались под Алого Дракона, чтобы сражаться за свои охотничьи тропы, и каждый раз, когда я двигался дальше, некоторые из них следовали за мной, а остальные разбредались к своим собственным очагам, и на их место приходили другие. Это означало, что все время приходилось обучать новичков; но они были хорошими ребятами.
Я замолчал, глядя в алое сердце жаровни и внезапно осознавая то, о чем никогда не думал раньше, — что Товарищи тоже не задерживались надолго. Я вспоминал людей, выступивших со мной из Венты тринадцать лет назад, людей из Пустошей и накрытых широкими небесами болот Линдума; людей из Дэвы и Эбуракума, маленькие отряды сорвиголов с моих родных холмов, из Озерного Края и со всего темного севера Британии; все они были в свое время моими Товарищами, а теперь лежали мертвыми среди вереска вдоль и поперек Низинной Каледонии, а их места были заняты юными воинами той земли, которая их убила. И, однако, я не думал о Братстве, как о чем-то, что постоянно менялось.
Когда мы снова направились на юг, и когда нас покинули последние подкрепления, я был рад тому, что мы опять стали только Товариществом, старым сплоченным Братством, каким были изначально. И сидя тем холодным весенним вечером у жаровни в комнате Амброзия, куда со старой груши, растущей у стены внутреннего двора, доносилась песнь дрозда, я понял, что это было потому, что Товарищество существовало и жило независимо от нас и было сильнее, чем составляющие его отдельные люди.
— Если у тебя есть для нас работа, то, думаю, ты увидишь, что мы стоим большего, чем такое же количество выбранных наугад копейщиков, — сказал я, думая, что он, может быть, жалеет об этих умерших подкреплениях.
Он тоже глядел в пламя жаровни, но теперь поднял глаза, и в их глубине заиграла усмешка.
— Я более чем уверен в этом. А что до работы, которая у меня может найтись для вас, — прошлой осенью я послал тебе сообщение о том, что надвигается новый потоп.
— Я получил его.
— Этот потоп сейчас набрал силу. Морские Волки снова зашевелились, полчищами вторгаясь на территорию триновантов и расползаясь вглубь страны по старым землям иценов от реки Абус до Метариса. Пока что мы их удерживаем, но, тем не менее, вы пришли очень кстати, ты и твои три сотни.
— А как насчет поселений кантиев?
— Пока ничего; но мне думается, что они тоже готовятся к действиям. Ты слышал в своей северной твердыне, что Оиск, внук Хенгеста, провозгласил Кентское королевство, и что наш родственник Сердик становится, как ему и полагается, могущественным военным вождем?
— Нет, — сказал я, — я не слышал об этом. Оиск проскользнул у меня между пальцами в Эбуракуме, но Сердика я держал в руках — и отпустил. Я был глупцом, что не убил его.