Фарика, которому ответил кто-то другой; я вопросительно взглянул на Кея, который стоял, громадный, угрюмый, золотисто-седой, рядом с моим креслом, и в этот момент брат Гэнхумары, держа на руке своего накрытого колпачком любимого сокола, вошел в дальнюю дверь; с ним были все, кто еще остался от верхового отряда, который я получил за ней в приданое.

Он прошагал через весь зал и остановился передо мной, и его рослые каледонцы с топотом выстроились у него за спиной.

Отсалютовав, как положено, Верховному престолу, он остался стоять, откинув далеко назад голову и хмуро глядя на меня жаркими рыжевато-карими глазами из-под сведенных в одну черту прямых черных бровей.

— Ты хочешь что-то мне сказать? — осведомился я наконец.

— Да, — ответил он. — Я хочу сказать вот что, Арториус Аугустус: нам сообщили, что прошлой ночью ты удалил Гэнхумару, мою сестру и твою королеву, от двора с позором.

— Это не я заклеймил позором ее лоб, — холодно заметил я.

— Нет, и по этой причине — раз она сама навлекла на себя позор — мы не ищем с тобой ссоры, не ищем отмщения за то, что ты отправил ее прочь. И, однако, для меня она по-прежнему сестра, а для всех нас — дочь дома нашего князя, и поэтому мы, верно служившие тебе более десяти лет, больше не считаем себя твоими Товарищами, раз ты изгнал ее с позором.

— Понимаю, — сказал я. — Вы можете вернуться на север, к вашим родным местам.

Горячие, неподвижные соколиные глаза ни на миг не изменили выражения и не оторвались от моего лица.

— Мы не просим позволения. Мы уходим на север, к нашим родным холмам, и забираем с собой женщин, на которых мы женились, и детей, которых родили здесь, на юге. Мы пришли, чтобы сказать тебе об этом, не более того.

Я помню, как я сидел там, на своем Верховном престоле, чувствуя, как впиваются мне в ладони вырезанные на подлокотниках волчьи головы, и смотрел, смотрел в эти гордые непоколебимые глаза.

— Да будет так, — произнес я наконец. — Когда вы выезжаете?

— Лошади уже поседланы, а ночь потом будет довольно лунная.

— Что ж, тогда, по-видимому, говорить больше не о чем.

— Еще одно, — взгляд Фарика, впервые оставив мое лицо, неспешно переместился на лицо моего оруженосца, который сидел в ожидании приказаний на ступеньках помоста с моим копьем и щитом на коленях. — Идем, Риада.

Юноша поднялся на ноги — медленно, но без колебаний; он явно ожидал этого приказа и знал, что должен ему повиноваться. но он повернулся и взглянул на меня, и его лицо было взволнованным и несчастным.

— Сир, я не хочу уходить. Но это мое племя.

— Это твое племя, — согласился я.

Он на мгновение преклонил колено и привычным жестом коснулся моей ступни, а потом встал и присоединился к Фарику. И весь отряд с последним торжественным салютом — в этом расставании не было запальчивости; это было, так сказать, дело чести, почти ритуал — повернулся кругом и зашагал к выходу из зала.

После их ухода в огромном помещении стало очень пусто, и я внезапно услышал, как постукивает в окна весенний дождь и как шмель все еще бьется своей глупой головой в толстые зеленоватые стекла. Я медленно встал и повернулся к ведущей с помоста двери. Кей молчаливо, как большой верный пес, последовал за мной, и в дверях я обернулся и положил руку ему на плечо, ища утешения, которое мог бы найти, прикоснувшись к голове Кабаля.

— Ты помнишь, как я когда-то сказал тебе, что не потерплю, чтобы замужние женщины вызывали беспорядки среди Товарищей? Что когда двое мужчин желают одну женщину, именно тогда Братство начинает распадаться?

— Что-то в этом духе, — медленно проговорил Кей.

— Я был прав, не так ли?

Верное ядро Братства устояло перед всем, кроме смерти — но это совсем другое дело. Однако ни Флавиан, ни Гуалькмай, ни даже Кей не были так близки мне, как был Бедуир, и я до конца познал одиночество над линией снегов, которого страшился всю свою жизнь. И поскольку в последующие годы даже сражения по большей части уступили место государственным делам, мне почти ничего не оставалось, кроме работы. Так что я работал, а весны и осени приходили и уходили, и во дворе, где я мальчишкой держал своих собак, на дикой груше засохла последняя ветка. Я работал над тем, чтобы укрепить Британию, создать для нее надежное правительство; я трудился над договором с прибрежными саксами, чтобы весь этот план не развалился на куски, когда я не смогу больше надежно держать его в своей ладони. Все это безжизненно потускнело у меня в мозгу, точно плохо закаленный клинок. Всю свою жизнь я был по натуре воином, и дела управления давались мне с большим трудом. И еще в те годы я, насколько это возможно, перестал чувствовать, а то, что воспринимаешь только головой, никогда не помнишь так, как то, что воспринимаешь сердцем.

Сердик забрал с собой три принадлежащие ему боевых ладьи с полной командой его товарищей по мечу на каждой и прежде, чем вышел назначенный ему срок, покинул берега Британии. Время от времени до нас то оттуда, то отсюда доходили слухи, краткие и сомнительные, как мерцание летней зарницы в сумерках; в основном о его набегах, иногда о его плаваниях в чужих морях.

Начали поговаривать о том, что он осел в Портус Намнетусе на галльском побережье; это место было превосходным пристанищем для сына Лиса Вортигерна и леди Роуэн, потому что в землях, расположенных в устье Лигера, кельты и саксы непонятно почему сошлись вместе и образовали смешанную расу. И по мере того, как шло время, нам стало казаться, что он обосновался там надолго.

До девятого или десятого лета после Бадона это было все.

К этому времени я, в своих усилиях поддерживать прочные связи между четырьмя племенными территориями Древнего Королевства, начал проводить в Сорвиодунуме, Акве Сулис и Каллеве почти столько же времени, сколько в Венте; и в том году где-то в середине июля я перенес свой двор в Сорвиодунум. Это было туманное и душное лето, как раз такая погода, в которой процветает лихорадка, и Желтая Карга пришла в города раньше, чем обычно; но у меня никогда прежде не было лихорадки — и вообще, я редко в своей жизни болел, если не бывал ранен — так что когда через день после нашего приезда у меня разболелась голова, а по спине забегали мурашки, я просто подумал, что простудился под ливнем, промочившим нас насквозь во время долгого пути верхом из Венты. Но не прошло и двух дней, как у меня начался бред.

Сначала в нем были моменты просветления, когда я возвращался из несущегося в вихре, охваченного пламенем мира лихорадочного безумия к страданиям своего тела; к темноте, в которой я задыхался, или к свету, который молотом бил мне в глаза, даже когда они были закрыты. И как-то раз, выплыв из огненного тумана в один такой светлый промежуток, я услышал во внешнем мире гомон толпы и шум сборов, шаги, голоса и короткий лай трубы, которой ответила другая труба с дальнего конца города; и еще услышал приглушенные глаза Кея и Гуалькмая, озабоченно совещающиеся о чем-то в дверях длинной комнаты, занимающей верхний ярус Королевских покоев, в которых стояла моя постель.

Они посмотрели в мою сторону, и я сверхъестественно обострившимся слухом, который иногда приходит с лихорадкой, уловил, как Гуалькмай говорит:

— Да, сейчас. И сделай это как можно быстрее; невозможно сказать, сколько пройдет времени, прежде чем Желтая Карга завладеет им снова.

Потом Кей стоял надо мной с засунутыми по привычке за пояс большими пальцами и нагибался вперед, чтобы вглядеться в мое лицо.

— Милорд Артос, — слегка вопросительным тоном заговорил он.

— Что… такое, Кей? Что… это за топот и трубы… на улице, — мой язык был словно сделан из вываренной кожи, и встревоженное, обветренное лицо и коренастая дородная фигура плыли у меня перед глазами еще сильнее оттого, что я пытался удержать их в неподвижности.

— Это Сердик, Артос. Ты слышишь, что я говорю?

— Что Сердик?

Вы читаете Меч на закате
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату