меня; они были против королевы и капитана цезаря, потому что их научил этому Медрот.
Один Медрот знал, что удар был нацелен в меня и только случайно повлек за собой погибель этих двоих.
— Сегодня ночью вы уже сделали все, что могли, а теперь убирайтесь прочь! — крикнул я им, и их лица уставились на меня, удивленные, рассерженные, возмущенные, из мрака лестничного колодца. — Убирайтесь, — повторил я более спокойным голосом, — назад в свою конуру… а что касается тебя, Медрот… ты тоже достаточно потрудился сегодня ночью, и как нельзя более благородно! Я бы сказал, что среди всего Маленького Темного народца днем с огнем не сыщешь более пронырливого соглядатая, чем проявил себя ты, но я всегда считал Маленьких Темных Людей своими друзьями, и я не хотел бы оскорблять их сейчас.
Белая маска выражала страдание, и я готов поклясться, что на лбу у него блестел пот. Он немного опустил факел, и медное сияние гонгом било нам в лица, и на одно мгновение его глаза словно распахнулись передо мной, и я увидел в них две голубые искры, зажженные адским пламенем. Потом пелена, внутреннее веко, опустилась снова, и он смиренно сказал:
— Если я поступил дурно, пусть мой отец простит меня. Я не мог вынести, чтобы люди смеялись за твоей спиной — твои собственные люди; и даже Морские Волки, которые обязательно прослышат об этом и будут хуже думать об Арториусе Аугустусе, который позволяет, чтобы ему наставлял рога его разлюбезный лучший друг!
— И, без сомнения, ты говорил все это тем одураченным тобой болванам, которые только что были здесь, — сказал я. — Ты замечательно позаботился о моей чести и несколько меньше — о своей собственной. А теперь убирайся прочь и, Бога ради, не попадайся мне на глаза, потому что если ты приблизишься ко мне прежде, чем пройдет какое-то время, я думаю, я убью тебя.
Он стоял, неотрывно глядя на меня, с потрескивающим факелом в руке, и какое-то мгновение его подбородок и шея подергивались, словно он хотел сказать что-то еще. Потом он повернулся, по пути задержав на Бедуире долгий взгляд, который не мог полностью скрыть его торжества, и сбежал вниз по винтовой лестнице, словно за ним гнались псы ада.
Бедуир по-прежнему стоял не шевелясь, словно на часах перед маленькой, глубоко утопленной дверью.
— Пройди в комнату, — сказал я.
Я увидел, как его адамово яблоко дернулось, но он не двинулся с места, и я неторопливо вытащил меч и приставил острие к его горлу.
— Иди.
Его рука конвульсивно сжалась на рукояти меча, и исход всего — будем ли мы в следующее мгновение драться за эту дверь — повис на волоске.
Потом Гэнхумара резко выкрикнула:
— Бедуир! Делай, что он говорит!
Он еще миг поколебался, а потом, не отводя взгляда от моего лица, сделал шаг назад, затем еще один. Я последовал за ним, по-прежнему касаясь острием меча его горла, пока мы оба не оказались в комнате; после чего с грохотом захлопнул за собой дверь и остался стоять, прислонившись к ней спиной, переводя взгляд с него на Гэнхумару и обратно. Это была кладовая, наполовину заполненная рулонами ткани и сырыми шкурами; несколько вытащенных из кипы шкур были сложены на полу в подобие постели, и на покрывающей их черной овчине валялась порванная гирлянда из лесных анемонов. Я увидел все это в мягком свете масляной лампы, и, однако, я не смотрел ни на что, кроме лица Бедуира и лица Гэнхумары.
— А ты вообще-то ездил в Коэд Гуин? — я вложил меч обратно в ножны из волчьей кожи, и мой голос, казалось, скрежетал у меня в горле, как клинок скрежетал по обкладке. — Как, хорошо поохотился в Арфонских горах за эту прошедшую половину зимы, или здесь тебя ждала более богатая охота? Может, ты просто залег где-нибудь в дне пути от Венты, ожидая, пока я благополучно уберусь отсюда и королева сможет послать за тобой?
Бедуир бросил свой меч наземь, потому что ему было некуда его вложить, и заговорил в первый раз:
— Охота в Арфоне была хорошей, и я вернулся с нее вчера, даже не зная, что тебя здесь нет.
— Какая удача! — сказал я. — И, похоже, ты не терял времени даром, когда поспешил ей воспользоваться.
Молчание схватило нас всех за горло. Гэнхумара продолжала стоять, прижавшись к стене, словно пригвожденная к ней, так что я почти видел между ее грудями древко копья. Распущенные волосы окружали ее густым, золотистым облаком, а глаза, прикованные к моим, казались просто слепыми черными дырами на ее помертвевшем лице.
— Артос, — сказал наконец Бедуир. — Я не стану оправдываться, ни за себя, ни за нее; это было бы пустой тратой слов. Мы с Гэнхумарой любили друг друга сегодня ночью. Но я клянусь тебе перед какими угодно богами, что это был первый и единственный раз.
Я расхохотался, и этот смех прозвучал грязно и грубо даже для меня самого.
— А что, любовь нахлынула на вас так внезапно? Может, ты ужинал с моей женой, чтобы избавить ее от еще одного одинокого вечера, и слишком поздно обнаружил, что Састикка подложила мандрагору в кубок с вином? Как же тогда вышло, что все знали, что тут творится? Даже мой оруженосец крикнул мне, чтобы я не ходил сегодня с Медротом, потому что прекрасно знал, что я должен буду найти!
В измученном лице Бедуира не было ни стыда, ни ярости, только горе и — из всех странных и неожиданных вещей — какая-то строгая доброта. Он мог себе позволить быть добрым.
— Мандрагора не понадобилась, — сказал он. То чувство, что связывает меня и Гэнхумару, выросло медленно и в темноте.
— В темноте! — горьким эхом отозвался я.
— Но не так, как ты это понимаешь. Выслушай меня, Артос; что бы ни случилось потом, выслушай меня сейчас. Более десяти лет ты, и я, и Гэнхумара были ближе друг к другу, чем к любой другой живой душе, а Гэнхумара — женщина. Мы не больше твоего знали о том, что с нами происходит, — пока ты не привез меня к ней, в беспамятстве от раны, после Бадона.
— И у вас двоих было целое лето, пока я надрывался на военной тропе.
— И у нас двоих было целое лето, пока ты надрывался на военной тропе. Разве это наша вина?
Я подумал об осеннем вечере и о той легкой чепухе, которую они перебрасывали друг другу, словно золотой мяч.
— Так вот почему ты перебрался обратно в свою комнату?
— Да; когда ты вернулся, я понял, что должен уйти, потому что она — твоя.
— Сегодня вечером ты забыл об этом без особого труда.
Похоже, память у тебя не из самых лучших.
— Я был в горах один, весь конец зимы, всю горькую, пробуждающуюся весну; я спал один и надрывал себе сердце. А когда я вернулся и увидел ее снова, я забыл, что она принадлежит тебе, и знал только, что моя любовь тянется к ней, а ее — ко мне.
Я помню, что именно тогда, в последовавшем за этим молчании, Гэнхумара отошла от стены и встала рядом с ним.
— Это правда, Артос, это правда, каждое слово — правда, — сказала она.
И я, да поможет мне Бог, я понял теперь, откуда в ней эта новая доброта, эта слабость; и мне показалось, что темная, животворная кровь покидает меня через какую-то рану. Я всегда клялся себе, что если Гэнхумара возьмет любовника, я не буду ревновать, помня, чего я не мог ей дать; но никогда, даже в самых темных и холодных снах, я не думал, что этим любовником будет Бедуир. Странны пути человеческого сердца. Думаю, я действительно мог бы простить Гэнхумаре ее любовника: я знаю, что если бы Бедуир взял себе любую другую женщину, это беспокоило бы меня не больше, чем похождения Кея. Но они обратились друг к другу, двое людей, которых я любил больше всего на свете, и этим каждый отнял у меня другого, и я остался отверженным и одиноким — и преданным обоими. Во мне нарастала черная горечь, и в висках у меня стучал, стучал маленький барабанчик.
Гэнхумара сделала ко мне полшага и протянула руки, и ее голос трепетал, как лебединые крылья в