полете, от чего у меня всегда щемило сердце.
— Артос, не только ради нас, но ради себя постарайся простить нас!
И я сказал:
— А что тут прощать? Ведь всего один раз в твоей и моей жизни я смог быть тебе мужем больше чем наполовину. Это всего лишь закон природы — что кобыле в определенное время нужен жеребец!
Она вскрикнула при этих словах, точно я ее ударил.
— Артос, нет!
И отступила на эти полшага назад.
И я увидел в ее лице и в лице Бедуира нечто такое, что заставило остановиться стучащий у меня в голове молоточек.
— Мой Бог! Ты не сказала ему этого, да?!
Но за нее ответил Бедуир.
— Нет, она мне этого не сказала.
— Это было… милосердно с ее стороны.
— Нет, — отозвалась Гэнхумара. — То, что происходит между мной и тобой, не имеет отношения к Бедуиру.
— А то, что происходит между тобой и Бедуиром, не имеет отношения ко мне. Ты когда-нибудь вообще любила меня, Гэнхумара?
Она не вернулась на эти полшага, но я думаю, что какая-то часть ее души тянулась ко мне даже тогда.
— Да, — сказала она, — только мы так и не смогли переступить порог. Я старалась не меньше, чем ты, но нам это так и не удалось.
Я отступил от двери в сторону, потому что мне казалось, что разговор закончен.
— Это все, что можно сказать, не так ли?
Они оба не двинулись с места, и я повернулся к Бедуиру, который словно мысленно отстранился от того, что касалось только Гэнхумары и меня.
— Ну, и что теперь? Ты попробовал ее и, похоже, она тебе понравилась. Ты не собираешься потребовать ее у меня?
Его губы на мгновение искривила старая насмешливая улыбка.
— А разве мудрый человек требует у цезаря его жену?
Гэнхумара быстро сказала:
— Так вот что ты собираешься сделать? Отослать нас прочь?
— А что еще, как ты думала, я должен буду сделать?
— Не знаю. Если бы ты был другим человеком, думаю, ты мог бы убить нас. А так… я не знаю.
Она сделала долгий судорожный вдох и начала торговаться — или мне показалось в то время, что она пытается торговаться, хотя я не мог понять, с какой целью, потому что прекрасно знал, что королевский сан почти ничего не значил для нее. Теперь-то я понимаю, что она отчаянно старалась спасти хоть что-нибудь из-под обломков, спасти какие-то осколки чего-то хорошего для всех троих, и больше всего — для меня.
— Если ты простишь эту одну ночь…. — ее голос сорвался, и она усилием воли заставила его звучать твердо, слишком гордая для извечного женского оружия — слез. — Если тебе кажется, что годы, в течение которых я была твоей верной женой, а Бедуир — твоим преданным лейтенантом, могут хоть как-то перевесить эту одну ночь, я пообещаю тебе — на коленях, если хочешь, — что мы никогда больше не останемся наедине и не скажем друг другу ни слова, если тебя не будет рядом.
Дура! Подумать, что именно это имело для меня значение, сам факт, что они провели вместе ночь. Дура — не понять, что я предпочел бы, чтобы она переспала с Бедуиром дюжину раз, не любя его, чем знать, что ее сердце рвется к нему, пока она верной женой лежит как-нибудь ночью в моих объятиях. Бедуир понял, но в некоторых отношениях мы с Бедуиром были ближе друг с другом, чем я когда-либо был с Гэнхумарой.
— Бедуиру пришлось бы дать половину этого обещания, — жестко сказал я, — и мне кажется, что он не стал бы этого делать. Нет-нет, Гэнхумара, то, что ты предлагаешь, слишком тяжело для простых смертных, как для тебя, так и для меня. Ты мне больше не жена — а ты, Бедуир, больше не мой лейтенант и брат по оружию; со всем этим покончено… Сейчас в Коэд Гуине должно быть хорошо, хотя я боюсь, что подснежники уже отошли. У вас есть время до полудня, чтобы устроить все ваши дела и убраться из Венты.
Гэнхумара начала умолять снова, готовая уже на все:
— Артос, послушай… о, послушай! Только не обоих! Ведь, конечно же, будет вполне достаточно, если ты изгонишь одного из нас? Отошли меня — отправь меня с позором домой, к очагу моего отца, как дурную женщину, опозорившую твое ложе; или, если ты более милосерден, позволь мне удалиться в Обитель святых жен в Эбуракуме, как бы по моей собственной воле. Только не отсылай от себя Бедуира; наступает время, когда он будет нужен тебе, как никогда раньше!
Бедуир все еще стоял не двигаясь — воплощение молчаливого горя: подбородок опущен в складки плаща, у ног упавший меч. Он поднял голову и взглянул на меня, и я знаю, что мы оба думали об Обители святых жен на Улице Суконщиков и о том, как Гэнхумара прижималась ко мне, оглядываясь назад, когда я увозил ее прочь, и об этой дрожи — словно дикий гусь пролетел над ее могилой…
— И ты потерпишь это? — крикнул я ему. Великий Боже!
Парень, неужели ты позволишь, чтобы вся тяжесть искупления легла на ее плечи?
— в той роли, что отведена мне, возможно, тоже было бы свое искупление, — его слова были немного невнятными, словно у него свело губы. — Но я думаю, об этом не может быть и речи.
Все пламя моего гнева превратилось в серый пепел, и холод пробрал меня до глубины души, и я внезапно почувствовал огромную усталость. Я сказал:
— Нет, об этом не может быть и речи, для тебя здесь нет места так же, как и для нее. Забирай ее и уходи, потому что я не хочу больше видеть вас обоих.
Я с усилием отворил дверь и, слыша, как отдается у меня в ушах голос Гэнхумары, в последний раз выкрикивающий мое имя, побрел в темноте вниз по ступенькам, спотыкаясь и натыкаясь на стены, словно был очень-очень пьян.
Во дворе вздохнувший ветерок качнул последнюю живую ветку дикой груши и уронил несколько хрупких лепестков в темную воду колодца.
Глава тридцать четвертая. Редеющие ряды
Назавтра было третье воскресенье месяца, день, когда, по давно заведенному обычаю, Амброзий, если был в Венте, давал аудиенцию, и каждый, кто хотел потребовать справедливости, высказать обиду, предложить свой план, мог прийти к нему в его большой зал. Я продолжил после него эту традицию и потому сидел в то воскресенье на поднятом на помост Верховном престоле — за спинкой которого стояла церемониальная охрана из нескольких Товарищей рядом с пустым троном королевы и пытался заставить свой измученный мозг понять, что этому человеку необходимо освобождение от воинской службы, а та женщина жалуется на торговца зерном. Старый плащ императорского пурпура, который тоже принадлежал Амброзию, давил мне на плечи так же тяжело, как и сам обычай воскресных аудиенций, но это и хорошо, что мне пришлось что-то делать. Я думаю, что если бы в этот день я мог отдыхать, я сошел бы с ума… Первый в том году шмель, случайно залетевший со двора, бился головой в одно из окон, в котором еще сохранилось стекло, в тщетной попытке найти выход, и этот звук отвлекал и притуплял мое внимание. «Нет выхода, нет выхода…» Я нахмурился, пытаясь сосредоточиться на том, кто был прав и кто виноват в излагаемом передо мной деле.
Народу в тот день было больше, чем обычно, но, конечно же, к этому времени вся Вента должна была знать; они глазели на меня, перешептываясь между собой, или, по крайней мере, мне так казалось, и мне это было безразлично, лишь бы только они ушли, лишь бы только мне не нужно было сидеть там и видеть их лица — лица за лицами — сквозь дымку, порожденную моими пульсирующими висками.
Все закончилось, и последний человек из ожидавшей на наружном дворе толпы исчез за дверью, и мягкий весенний дождь за окном начал растворять в себе серый свет дня. И я уже собирался подняться и вернуться в покои Амброзия — я отдал приказ перенести туда мои пожитки из Королевина двора, который больше не был мне домом, — когда снаружи послышался беспорядочный топот множества шагов и голос