очаровывая своего возлюбленного, то бурно кружилась вокруг него.
Кончали они свой танец довольно избитой позой, очевидно, в угоду иностранцам. Танцорам казалось, что в эффектной позе - вся соль их танца. Делалось это для того, чтобы побольше взять с “форестьеров”, то есть с иностранцев. Кстати, Горький в шутку говорил не “форестьеры”, а “фокстерьеры”. Многие из приезжавших англичан и американцев, так же как эта порода собак, бегали, всюду совали свой нос, главным образом ради того, чтобы ничего не пропустить, всё увидеть, а зачем им это было нужно, они, наверное, не сумели бы объяснить.
К счастью, чуткие каприйские танцоры быстро поняли, что именно нравится в них синьору “Массимо Горки”. И танцевать они стали иначе, серьезнее, строже и лучше.
Как я и раньше замечал, Горькому импонировал необычайный ритм и содержание, вложенные в танец. Да и внешняя картина была очень контрастна: пестрые, яркие итальянские костюмы, ленты на бубнах в руках танцовщицы, оживленные смуглые лица, огненные глаза, светлые улыбки, открывающие белые зубы, и мрачная фигура старой, очень полной женщины, сидевшей в стороне, одетой во всё черное, с копной седых волос на голове, крючковатым носом, почти сходящимся с подбородком, глубоко запавшими черными глазами, которые неожиданно загорались, когда танец становился страстным. Лицо ее, покрытое сетью морщин, было серьезно, без улыбки, но в нем было затаенное чувство чего-то ею самою пережитого. Она била в бубен, трясла им в воздухе и этим как бы подтверждала, что всё это правда, так оно и было в жизни, так и будет.
Около старухи обычно стояла девочка в сером рваном платьице, с всклокоченными черными кудрями, маленькая и невзрачная, в особенности по сравнению со старухой, и вопила истошным голосом слова тарантеллы.
Танцевали в небольшой тесной комнате, но зрителям казалось, что перед ними залитая солнцем поляна, горы, цветы и зелень, море и масса народа… Перед ними два юных человеческих существа, прекрасных в выражении переполняющего их целомудренного чувства любви и влечения друг к другу, - он и она, - и когда танцовщица обвивала голову партнера своим брачным девичьим поясом, вытирая ему лоб, - это трогало до слез.
Горький смотрел и сам жил вместе с танцорами и, как часто с ним бывало даже в самые радостные минуты, слезы набегали ему на глаза. И не знаешь, бывало, на кого смотреть - на танцоров или на Горького!
Невольно вспоминается однаиз его сказок об Италии. Думаешь-не Кармела ли вдохновила его, не о ней ли он думал, когда писал:
“Грянул, загудел, зажужжал бубен, и вспыхнула эта пламенная пляска, опьяняющая точно старое, крепкое темное вино, завертелась Нунча, извиваясь, как змея, - глубоко понимала она этот танец страсти и велико было наслаждение видеть, как живет, как играет ее прекрасное непобедимое тело”.
***
Мне посчастливилось остаться на Капри на Новый год. Накануне, с вечера, утром, днем - целые сутки - остров шумел, пел, играл. Больше всего шума самыми невероятными способами производили забавные итальянские мальчуганы. Они организовали шумовые оркестры. Инструментами в нем были трещотки, колотушки, гребенки, железные пилы с погремушками и банки из-под консервов, набитые камешками. При этом они пели чудесную новогоднюю песенку, а запевалой был известный всему острову необычайной красоты альт.
У меня было много приятелей среди каприйских мальчуганов, они часто гурьбой окружали меня и просили взять с собой в кинематограф. Я водил их десятками, и они сторицею возмещали мне за это удовольствие: приносили интересные раковины, учили плавать, нырять.
Вот и в Новый год хитрые мальчуганы не пошли сразу к Горькому, а так как я жил внизу, всей компанией, собравшись у моей двери, служившей одновременно и окном, начали свой шумовой концерт. На шум вышли Мария Федоровна, мисс Гариэт Брукс, жившая с нами вместе, и, конечно, сам Горький, хотя вообще он никогда по утрам не отрывался от работы.
Ребята достигли своего-они взбудоражили весь дом.
Мария Федоровна пригласила их на верхнюю общую террасу, и, восхищенные таким приемом, мальчуганы превзошли самих себя в исполнении новогоднего поздравления.
Посредине они водрузили большое разукрашенное дерево, вокруг него разместились музыканты в живописных костюмах, название которых даже трудно было определить, до того они потеряли свой первоначальный вид. Зато их солист-запевала, изумительный альт- был одет с головы до ног во франтоватый красный костюм, другой же маленький джентльмен, которого мы видели обычно на побегушках в аптеке, ростом аршина в полтора, был в настоящем пиджаке, галстуке, в брюках, подвязанных под мышками, и в большойкепке, которая съезжала козырьком то налево, то направо. У него был хороший дискант, и некоторые песенки он запевал как настоящий солист.
Мальчика-альтиста Горький сразу отметил и просил его несколько раз повторить новогоднюю песенку.
Пели они и другие песни, ежегодно сочинявшиеся местными поэтами.
Сам Горький вспоминает одну из них:
Доброе начало Нового года
Синьору и синьоре!
Выслушайте весело
Эти пожелания ваших маленьких друзей!
Откройте уши и сердца
И кладовую вашу:
Ныне день радости,
Веселый божий день!..
Горький очень чутко относился к певцам из народа, учившимся у самой природы. Несмотря на огромную работу, которой он ежедневно и регулярно был занят, он отрывался от нее или урывал у себя часы отдыха, только чтобы послушать пение или музыку.
Много позже, живя в Сорренто, он вставал в два-три часа ночи и выходил на террасу, чтобы послушать пение крестьянина, который возил муку из Кастелямаре в Санта-Агата, в окрестностях Сорренто. Дорога проходила мимо виллы, которую снимал Горький. У возницы была типичная итальянская двуколка, громыхавшая и скрипевшая, как целый обоз. В такие двуколки итальянцы запрягают быка с огромными рогами, невероятно тощую лошадь в разукрашенной сбруе, с высокой, отделанной медью седёлкой, с кистями, а часто и с султанами из фазаньих перьев на седёлке и на голове, а сбоку где-то пристегнут маленький серенький ослик, на долю которого приходится не меньше тяжести, чем на впряженных с ним вместе в повозку двух животных. Хозяин возвышается на мешках с мукой и, громко щелкая бичом, поет одну песню за другой.
Прежде чем пройти мимо виллы Горького, дорога вьется между скалами. Скрип телеги, грохот колес, цоканье копыт то отчетливо слышны, то замирают, а голос льется в непрерывной песне, то усиливающейся, то слабеющей. Никакие капризы стихий певцу не мешают: в тихую ли поэтичную ночь с синим бархатным небом и яркими, словно приблизившимися к земле звездами, в южную ли грозу, когда ежеминутно полыхают молнии, и гром, повторяемый раскатистым эхом в горах, готов, кажется, раздробить всю природу, а ураганный ливень смыть всё в бушующее море, - песня несется, и даже как будто голос громче пробивается сквозь все эти шумы и не хочет им уступить.
Горький просил узнать, откуда этот крестьянин и что он поет. Чуднее всего было то, что тот не мог даже назвать своих песен и ограничился ответом:
- Всё пою! Надо думать, что он часто импровизировал.
Горький очень любил слушать пастухов- “пифферари” - волынщиков, ежегодно приезжавших из гор Абруццо, Калабрии и Апулии для прославления каприйской мадонны и для участия в рождественской процессии. На них-короткие грубые синие плащи домотканой материи из козьей шерсти, широкополые шляпы, шерстяные белые чулки и сандалии с узкими, оплетавшими ноги ремнями. Прежде всего они шли