Помню, однажды я проснулся часа в три-четыре утра: разбудила меня несшаяся в мое окно откуда-то издали чудесная песня. Город еще спал, ничто не нарушало тишины, слышен был только голос певца, а пел он от всей души, с большой теплотой и выразительностью.
Узкий переулок с высокими каменными домами, в который выходило мое окно, являлся отличным резонатором. Голос несся вверх и, отражаясь от каменных стен, приобретал особую насыщенную звучность, - не верилось, что источником ее являлась маленькая фигурка человека, бодро и беспечно поющего, совершенно не заботясь о том, слушает его кто-нибудь или нет.
Посредине переулка шагал рыбак; через плечо у него висели сети, в руках - корзина.
В песне рассказывалось об окне, которое светилось, но стало темным, так как любимая Нинелла умерла. Певец так искренне пел О своем горе, что сердце замирало, слушая его! Трудно было разобрать, красота ли голоса так трогала, или выразительность пения,но слушать хотелось без конца. Жаль стало,когдаголос удалился и затерялся где-то вдали.
Когда за утренним кофе мы встретились с Горьким, он спросил меня:
- Слышал? Не спал?
- Конечно, слышал. - То-то же!
***
Впечатление от Неаполя еще больше усилилось, когда мы попали в самую гущу рабочей массы, встретившей Горького как великого поборника за освобождение рабочего класса и провозвестника свободы.
Не прожили мы и двух дней в отеле “Везувий”, где остановились, как к Горькому явились делегаты от рабочих организаций и пригласили его на митинг у Биржи труда, устраиваемый в его честь.
Утром следующего дня из окна нашего отеля на набережной Санта Лючия видно было, что ожидается что-то особенное, из ряда вон выходящее.
Наряд карабинеров, приставленных к отелю, был усилен, патрули ходили то в одну, то в другую сторону. Забавные, будто опереточные, жандармы в своих треуголках с пестрыми султанами, надетых поперек головы, в коротких накидках, в брюках с красными лампасами, в белых перчатках, пальцы которых подчас были слишком длинны, так что руки производили впечатление птичьих лап, неразлучными парочками чинно прогуливались взад и вперед посредине набережной.
Парапет у моря, против отеля, был усеян самой разношерстной толпой. Люди группами сидели или спокойно прогуливались, чего-то ожидая.
Слышался шум голосов. Шутки сыпались со всех сторон, и больше всего доставалось “охранителям порядка”.
Отличались вездесущие, пронырливые неаполитанские бездомные мальчуганы. Они всюду сновали в своих живописных костюмах, не поддающихся никакому определению, так как нельзя было понять, где начало, где конец какой-нибудь курточки или штанишек и как они держатся на их обладателе. Загорелая кожа сквозила то тут, то там, и казалось, что именно так и надо, - по крайней мере, одеты все пособственному усмотрению и вкусу.
Заметно было, что с каждой минутой толпа прибывала. К часу, когда был подан для Горького экипаж, толпа стояла плотной стеной против подъезда отеля, и полицейские едва ее сдерживали.
Люди плотно окружили экипаж, так что ехать можно было только шагом, с большим трудом продвигаясь вперед. Упряжка была на английский лад, считавшаяся в Италии самой нарядной: пара лошадей в шорах; скромная, но изящная сбруя из тонких черных ремней только местами скреплялась бронзовыми украшениями, в которых отражалось яркое солнце и причудливыми звездочками вспыхивало то тут, то там на породистых иссиня-вороных конях. Кучер одет в сюртук с золотыми пуговицами, в белые лосины и ботфорты с отворотами из желтой кожи, цилиндр с кокардой, на груди в петлице - букетик живых цветов.
Совсем новенький экипаж-открытое ландо, внутри обитое светлой кожей, - блестел черным лаком. Впечатление было такое, что мы едем на какой-то большой праздник.
Кучер щелкал бичом со всей горячностью итальянца, убеждая окружавших людей дать дорогу экипажу, но ничего не помогало.
Не прошло и нескольких минут, какна подножках примостились какие-то парни, на крыльях ландо повисли другие, а на кОзлах, рядом с кучером, к полному его отчаянию, очутился старик, худой как щепка, весь ободранный, который среди общего шума и криков пытался рассказать Горькому о своей жизни, о своих идеалах и стремлениях. Проезжая каким-то переулком, он, словно, птица, вдруг раскинул свои длинные, сухие руки, снял широкополую шляпу и замахал ею, показывая куда-то вверх. Его седые волосы живописно развевались по ветру, и на бронзовом, в глубоких морщинах лице загорелись черные глаза.
А вверху, на шестом этаже, чуть не вываливаясь из окна, высовывались женщины и дети, они что-то кричали, махали красными платками.
Да и как можно было разобратьслова, когда на протяжении всего пути гудела толпа и почти во всех окнах, на балконах, даже на водосточных трубах висели люди, махали платками, зонтиками, палками и в воздухе стоял непрерывный, ликующий стон: “Да здравствует Горький!”, “Да здравствует великий художник!”, “Да здравствует русская революция!”, “Долой царя!”
Полицейская охрана, карабинеры, жандармы, бывшие у отеля, быстро исчезали в толпе.
Несмотря на всю горячность проявляемых чувств, публика сама соблюдала порядок, и никакого вмешательства полицейских властейнетребовалось.
Но другого взгляда придерживались неаполитанские власти. Лучше всего свидетельствуют об этом газеты того времени, которые описывали, с какой тревогой муниципалитет реагировал на манифестацию в честь Горького.
Вот что писала газета “II Pungalo” (“Острие”) от 29 октября 1906 года:
“Политические власти по этому случаю приняли экстраординарные меры для охраны общественного порядка. Аппарат силы был прямо-таки громадный. Со всех сторон была гвардия и карабинеры под начальством Пакура, вице-комиссара Чиприани, делегатов Галло, Пуччи и других. Там был и комиссар Миракки с эскадроном полиции.
Две роты пехотыстояли во дворе “Большого государственного архива”, а другие солдаты были во дворе “Управления секции адвокатов” на площади Данте.
Необычайное зрелище объяснялось не только личностью Горького, который возбуждал к себе глубокий интерес, но также и фактом первого большого митинга в Европе “за Россию”, на котором присутствовал Горький.
Собрание имело поэтому особое значение”.
Когда мы возвращались с митинга, этот “аппарат силы” проявил себя во всем своем блеске, но об этом впереди…
Та же газета “II Pungalo”так описывает этот знаменательный день:
“В ожидании”
С половины одиннадцатого широчайший двор церкви св. Лоренца был запружен бесчисленной толпой. Среди людей, пришедших на митинг, были профессора, студенты, курсистки, артисты, смешавшиеся с огромной толпой крестьян. Картина интересная и живописная. Все ждали с нетерпением великого русского писателя.
К полудню двор был полон, и большое количество народа оставалось снаружи на площади: всего, внутри и снаружи, было около пяти тысяч человек.
…Посредине двора была сооружена импровизированная трибуна, окруженная красными флагами Секции социалистов и Биржи труда.
Трудно описать энтузиазм толпы, когда под входной аркой появился Горький. Шумные аплодисменты, проникнутые горячим энтузиазмом, раздались со всех сторон, в то время как тысячи голосов восклицали: “Да здравствует Горький!”, “Да здравствует великий художник!”, “Да здравствует русская революция!”
Максим Горький, бледный от волнения, толкаемый, почти несомый тысячами рук, с трудом добрался до трибуны. Когда он появился на возвышении, величественная, необыкновенная