многими сербазами. Сказывали нам опосля, что было тех солдат шаховых до четырех тысяч и со справным оружием.
— Ух ты-ы! — ахнул сотник Хомутов. — Экая сила — полета кораблей! Вас-то на стругах, поди, в людях едва ли не вдвое меньше было! Как же вы ускользнули, коль счастливо дошли до Астрахани? Слух был у нас, невесть кем пущенный, что изрядно пощипали вас шаховы воеводы на море? Так ли?
Никита посмотрел на пораженного услышанным сотника, легкая улыбка пробежала по губам, отчего шрамом порченное лицо сделалось на миг отчужденным, даже злым, каким сотник прежде Никиту не помнил.
— Это какой-нибудь воеводишка попытался бы ускользнуть, себя спасая, да и сгубил бы свое воинство! А Степан Тимофеевич напрочь погромил шахова воеводу Мамедхана![83]
— Не может быть! — не поверил Михаил Хомутов, в растерянности посмотрел на кавказца Ибрагима, который хитро щурил глаза. И Митька Самара тоже головой закрутил в неверии: не прихвастнул ли дружок Никита по причине выпитого вина?
— Правду говорит браток Никита, — тихо подала свой голос до этого молчавшая Лукерья и улыбнулась, увидев, как раскрыл рот подьячий Алешка Халдеев от удивления: «персиянка» вдруг так хорошо заговорила по-русски. — По всем прибрежным городам после того сражения великий страх поднялся! Боялись персы, что казаки и на дальние от моря города теперь кинутся. Это мы уже прознали, в море встретив кизылбашские корабли, когда с тезиком Али в Астрахань плыли, понадеявшись на счастливое побитие казацких отрядов. Не я надеялась, — поправила себя Лукерья, — а тезик Али. По той надежде и в Астрахань поторопился первым пойти с торгами.
— Твоя правда, Луша, — согласился Никита. — Сражение это случилось незадолго до нашего возвращения на родину. Кизылбашские корабли пошли к острову, а мы на стругах и в челнах кинулись от острова в море. Мамед-хан подумал: удирают, дескать, казаки, спасаясь всяк сам по себе, его силы испугавшись! И повелел все корабли сцепить накрепко цепями, чтоб меж ними не проскочили казацкие струги.
— Цх, какой дурак, а борода белый! — выкрикнул Ибрагим, сверкая черными, чуть выпуклыми глазами. — Вах, дурак вышел полный!
— Отчего же — дурак? — не понял сотник Хомутов. — Надо думать, что хан этот весьма разумно распорядился.
Никита Кузнецов засмеялся, но глаза его оставались суровыми, словно в них, как темные тучи в озерной глади, отражались картины недавнего морского сражения.
— Вот-вот! Как сцепились меж собой кизылбашцы, тут и дал Степан Тимофеевич команду нашим стругам и челнам атаковать голову кизылбашского флота и корабль самого Мамед-хана! Облепили мы корабль, как осы кусок меда, секирами борта рубим, из пищалей сербазов сбиваем, а флот остальной стал похож на змею, коей голову вилами придавили! Корабли-то сцеплены, ни один не может подойти да пособить своему хану! Ну, прорубили мы ему брюхо да и сунули в утробу огонь. И едва успели отскочить на челнах — внутри рвануло так, что щепки столбом к тучам поднялись. Оказалось, у Мамед-хана был изрядный пороховой припас.
— Ух, так трещал! Будто старый сакля под каменный обвал попал! — выдохнул всей мощной грудью Ибрагим и кулаком волосатым потряс над головой от возбуждения. — К нам в лодка один доска свалился оттуда! — и он пальцем указал в потолок.
— Корабль начал тонуть, потянул за собой соседа носом в воду… Надо было это видеть, братки! — Никита покривил губы, поерзал на лавке, словно пламя далекого взрыва пекло ему спину. — Казаки полезли на корабли с топорами, стрельцы с бердышами, снасти рубят, сербазов сбивают. Не сдюжили кизылбашцы и начали сигать кто куда. Иные от нас на хвостовые корабли полезли, другие в воду, как будто по морю вознамерились идти к острову. Да не сыскалось средь них ни одного безгрешного, кого бы вода, подобно Иисусу Христу, на волнах сдержала. И только три корабля успели освободиться от собственных цепей и счастливо уйти прочь. Остальные все были побраны с тремя десятками добротных пушек. Мамед-хан пал в драке, а его сынка Шабын-Дебея и дочку полонили, чтоб за большой выкуп тезикам продать.
Досказав тяжкую историю своих скитаний на чужбине и на море, Никита взглядом попросил Еремку Потапова налить в кружки вина, поднял свою, оглядел друзей внимательным взглядом. Он готов был ущипнуть себя за ногу, чтобы еще раз проверить — нет, это не очередной сон, какие посещали его там, за морем, не один раз! Это явь, и он снова в России, среди друзей-единоземцев!
— Помянем, братцы, тех, кто сгиб в море, смытый волной, кто упокоился навеки в чужой земле. В день поминания усопших никто из родных не придет на их могилы. Только мы, там бывшие, в памяти или в тяжком сне еще не раз и не два пройдем каменными улочками да гиблыми местами клятого Миян-Кале…
Стрельцы, а от них и подьячий Алешка Халдеев не отстал, молча выпили, кинули в рот по щепотке хрустящей квашеной капусты или соленого груздя шляпку, а кто и по ломтику посоленной редьки. Кто захотел, отломил себе кусок жареного гуся или рыбы, а рыжий молчун Гришка Суханов выпил большую кружку терпкого свекольного кваса. На какое-то время каждый ушел в невеселые думы о семье, о вольной — стрельцам на зависть казачьей беспокойной жизни, о возможно скором теперь возвращении к привычному ремеслу.
Никита замолчал, в немалой сердечной тревоге и печали, чувствуя, как трудно в эту минуту решать свою судьбу Лукерье, легонько пожал ей локоть. И вспомнил ныне поутру происшедшую нежданную для них обоих и оттого стократ радостнее встречу…
Казаки гурьбой, с прибаутками и веселыми песнями сходили со стругов на астраханский берег. Иных тут же, словно пчелы лакомый цветок, облепляли женки и ребятишки; другой, истосковавшись по женской горячей ласке, с хохотом обнимал и прижимал к груди посадскую альбо городскую девицу или молодуху, целовал в пышущие огнем щеки, успев шепнуть нечто такое, от чего девка, отбиваясь, убегала в краске стыда, а молодки с оханьем опускали к земле озорные глаза.
Никиту Кузнецова никто на берегу не ждал, разве что ненароком мог очутиться здесь кто-то из самарских стрельцов. Крепко сомневался он, допустят ли стрелецкие головы своих подчиненных к свободному общению с недавними еще «государевыми изменщиками и ворами». Но когда, поправив мешок за спиной, по сходням сбежал на берег, в глазах зарябило от пестроты нарядов астраханских посадских и горожан, от обилия кафтанов московских стрельцов — голубых из Лопухина приказа, розовых — из приказа Семена Кузьмина, вишневого цвета — из приказа Федора Алексеева. Мелькали тут и там малиновые кафтаны стрельцов приказа Головленкова.
«Будто вся Москва ратная прибыла в Астрахань к возвращению казацкой вольницы», — отметил с тревогой про себя Никита и поспешил по выложенному камнями склону берега в сторону посада, над которым высились каменные стены и башни кремля. В толпе астраханских торговых гостей Никита приметил несколько человек в кизылбашских пестрых нарядах, удивился проворству и изрядной смелости персов.
«Ишь, басурмане! Не убоялись в столь смутное время по морю с товарами пуститься! У тезиков завсегда так, кто смел, тот первым куш съел…» И все же, словно бык на красную тряпку, насупился, готовый к всякой пакости со стороны недавних измывателей. Быть может, именно поэтому вдруг уловил мимолетное, казалось бы, происшествие: один из персов, натолкнувшись на пристальный взгляд Никиты Кузнецова, постоял так миг, ухватил кизылбашскую женку за руку и втиснулся плечом в толпу, норовя скрыться. Словно роковым ударом грома пораженный, скорее по наитию сердца, чем осознанно, Никита издали крикнул что было сил:
— Али! Сто-ой, перс поганы-ый!
Опознанный тезик, будто юркая ящерица в спасительную каменную трещину, еще глубже полез в толпу. Женщина, не понимая причины испуга тезика, растерянно оглядывалась по сторонам. И Никита, заглушая царивший вокруг тысячеголосый гвалт, снова заорал, как если бы от этого крика зависела его жизнь:
— Лу-уша-а! Это я, Ники-ита!
Никита увидел, что Лукерья раскрыла рот — должно быть, услышала его и вскрикнула что-то в ответ.