чувства, самоуглубленности, индивидуальности, свободы в истолковании благодати и идея того, что христианская история спасения совершается в душе человека ежемгновенно; и ригористическая духовность, стремление к интеллектуальной рационализации веры, аскетизм, неприятие искусств и благочестие, доходящее до ханжества. Первая тенденция была присуща скорее матери будущего писателя, вторая - скорее отцу. Обе, отождествившись с проекцией мифологической сизигии на родителей, нашли в психике Гессе-интроверта благодатное вместилище, способствовали закреплению раздвоенности его сознания и повлияли на совмещение авторитарного идеала Я с книжной формацией, которая в результате приняла форму, составленную из рационально-внешнего, недостижимо-отцовского начала и начала женского, чувственно-внутреннего, не менее авторитарного в своей непроницаемости. Оба начала принимали образ дома. Низ четырехэтажного строения „был во владении матери и детей, там дышалось вольготно... наверху обитали власть и ум, были суд и храм „отцовское царство“ („Душа ребенка“). „Низ“ продолжался ухоженным садом, полным цветов, рыночной площадью с фонтаном, могучими каштанами, домами, тесно лепившимися друг к другу, и протекавшей через городок рекой Нагольд, а за городом - полями, лесами и горами Шварцвальда с их голубовато-дымчатыми вершинами, - всем тем, что навсегда запечатлелось в Гессе как природа, жизнь, „материнское царство“, что прочитывалось как „книга чудес“. „Магия была привычной в нашем доме“, - писал впоследствии Гессе. Образ чтения как постижения „дома“ и „низа“, запечатленный писателем в эссе „Магия книги“, возник, видимо, из проекции кальвского дома. „Многие миры, многие части земли протягивали в наш дом и соединяли в нем свои руки и лучи. А дом был большой и старый, с многочисленными, частью пустыми, помещениями, с подвалами и большими гулкими коридорами, пахнувшими камнем и прохладой, и с бесконечными чердаками, полными дерева, фруктов, и сквозняков, и темных пустот... Здесь молились и читали Библию, учились и занимались индийской филологией, играли много хорошей музыки, здесь знали о Будде и Лао-цзы, из многих стран приезжали гости... здесь соседствовали наука и сказка... Многообразной и не во всем понятной была жизнь этого дома, многими цветами переливался здесь свет, богато и многоголосо звучала жизнь“, - вспоминал Гессе в „Детстве волшебника“ (1922-1937).
В сознании Гессе родной дом был праобразом мира, архетипом „самости“ и „книги“. Дом был полон книг, дом производил на свет книги, читал книги; книги составляли авторитет дома, и чтение, совмещаясь с наблюдениями за формами окружающего мира, стало для маленького Германа главным каналом восприятия окружающего, буква за буквой, образ за образом - сочинением жизни, „ключом и зовом к творению“. Но чтение было также постижением достоинства и власти дома, постижением сосредоточенного, казалось, прежде всего в книгах магического авторитета родителей во главе с отцом. Поначалу чтение было звучащим словом матери, много занимавшейся с сыном. Слово было волшебным, превращалось в зримые образы предметов и событий хорошо известных и неведомых миров; образы возникали из детской книги с картинками, которая в раннем детстве стала для Гессе символом жизни, дома, родителей, а в дальнейшем, пройдя через многие его произведения, - символом самого детства и простодушного восприятия жизни. Уже в три года Герман попытался читать сам, и умение извлекать образы из букв и слов оказалось связано с отцом. „Мой отец застал меня как-то склонившимся над книгой, - вспоминал двадцатитрехлетний Гессе в 1900 году, - и показал несколько букв. Потом он закрыл книгу и в своей умной, любовной манере рассказал мне о большом мире книг и букв, ключ к которому - азбука и для познания тысячной части которого не хватит самой длинной жизни самого прилежного человека“. Отождествление с отцом, его характером, ученостью, авторитетом происходило таким образом у Гессе в связи с книгой и чтением, активно формируя книжный комплекс и ощущение его авторитарности. В сочетании с прочими образами и качествами, в том числе с унаследованной от отца интровертированностью, книжная формация стимулировала в нарождающемся Я-сознании мальчика унаследованную от матери неукротимую энергию и ставшее в дальнейшем кредо писателя „своенравие“. „Молись (Иоганнес) вместе со мною за маленького Германа и за меня, чтобы у меня хватило сил его воспитать, - писала мать в своем дневнике, - у мальчика огромная воля и воистину удивительная для его четырех лет разумность... Он отнимает у меня порядочно сил во внутренней борьбе против его высокого тиранического духа, его неистовства и напора“. Прошло три-четыре года, и в начавшемся нежно-объектном отождествлении с матерью, в стремлении завладеть ее вниманием, в любви к ней, смягчающей страх и чувство вины перед отцом, символом „греха упущения“, упрямство и своеволие Германа смягчились. Это означало также вытеснение того, что взрослый Гессе, усвоивший психоаналитическую теорию и практику лечения неврозов, осознает как страх инцеста. Вместе с тем мать, царящая в гессевском книжном доме, усиливает отцовскую авторитарность своими замечательными качествами. „Еще от матери и из собственного неясного чувства почитал я всех женщин как инородный, прекрасный и загадочный пол, который выше нас своей прирожденной красотой и цельностью и который мы должны считать священным, ибо он, подобно звездам и голубым горным вершинам, далек от нас и кажется ближе к Богу“, - писал Гессе в 1903 году („Петер Каменцинд“). В процессе отождествления с родителями, бессознательные содержания переносились на связанные с книгами объекты (в последнее время прежде всего на мать) и в калейдоскопе архетипических символов делались, как в „книге образов“, видимыми, будто изначально принадлежали этим объектам. Осадок от этих отождествлений примерно к десяти-двенадцати годам сформировался у Германа в то, что в психографии называется идеалом Я. В нечто притягательное, но вместе с тем недостижимое и сковывающее, в нечто, содержащее образы родителей (матери - „внутреннего“ и отца - „внешнего“), в символически опредмеченную сложную формацию, слитую с автономным книжным комплексом.
Можно предположить, что растущее давление этой формации на Я-сознание и складывалось постепенно у мальчика в реакцию сопротивления - в желание „стать волшебником“. „Это была наиболее глубокая и прочувствованная устремленность моих влечений, некое недовольство тем, что называют „действительностью“ и что порою казалось мне лишь глупой договоренностью взрослых; некое то боязливое, то насмешливое отвергание этой действительности, равно как и жгучее желание ее заворожить, преобразить было свойственно мне очень рано“, - вспоминал Гессе в своей программной поэтической автобиографии „Детство волшебника“. Желание стать волшебником было выражением психической энергии, все больше отходившей от реальных прототипов автономного комплекса и в поле внутреннего зрения превращавшейся в образ-проекцию Я-сознания. Одним из первых таких образов стал у Гессе „бог Пан, стоявший в виде маленького танцующего индийского божка в застекленном шкафу... деда... За ликом и фигурой (этого божка) обитал Бог, простиралась бесконечность, которую мальчиком я почитал и знал не меньше, чем позднее, когда называл ее Шивой, Вишну, Богом, Жизнью, Брахманом и Атманом, Дао или Вечной Матерью. Это было отцом, матерью, женщиной и мужчиной, Луной и Солнцем“. Такое раннее стремление объединить Я-сознание с противостоящей ему и истолкованной как „самость“ авторитарной формацией воплотилось у Германа в ипостась индийского божка - образ „серенького человечка“, который „из всех магических явлений был самым великолепным“. Этот человечек был „крошечным... тенеподобным существом, духом или кобольдом, ангелом или демоном“ и имел над мальчиком власть большую, чем отец и мать, разум или просто страх. Он заставлял Германа не слушаться родителей, проказничать, впутывал мальчика во всякие истории, но и спасал его и знакомил с тайнами окружающего мира. Такое явление психологи называют „прорывом бессознательного“, центральным образом инициации. Это одно из бесчисленных возможных символических воплощений архетипа „ребенка“, „детского бога“, который в мифологиях выступает владельцем тайн природы, жизни, помощником в делах, хозяином кладов, спасителем. Этот символ „своенравия“ принял в произведениях писателя самые различные образы - „издателя“, „рассказчика“, „авторского Я“, „друга“, „ребенка“, „детства“, „источника“, „старца“, „волшебника“, „творчества“, „портрета“, „образа“, „слова“, „книги“. В своей по-фрейдовски символизированной автобиографии Гессе, вероятно, обозначает появлением „человечка“ исход отождествления с матерью, когда влечение ребенка к матери вытесняется через проекцию собственного, как правило мифологизированного, образа на столь же мифологизированный образ матери, в этом случае - образ лона природы. „Человечек“ стал образом ревности Германа к отцу и сопротивления авторитету. В этой ситуации незавершенности отождествления с матерью, закрепившейся из-за последовавших в отрочестве бурных событий, будущий писатель стал подобен Нарциссу, влюбленному в собственное отражение, оказался развернут к собственному книжному комплексу как к зеркалу, а сам книжный комплекс акцентуировался архетипом „матери“ и символическими проекциями собственной матери Гессе. К этой ситуации возводятся все двойные проекции Гессе в его автопортретном творчестве, устремленном к „магическому“ слиянию с „женским“ образом и достижению „самости“. Прибавить к этому пиетистское