моей здесь больше не будет. Никогда!
В эту ночь она долго бродила по заснувшему замку, вглядываясь в кружащие за окнами, оседавшие на ветках белым пухом снежинки. Что принесет ей новый год? Выздоровление Барбары, надежду на то, что серебряная колыбель из Бари наконец-то перестанет пустовать? Или долгую ее болезнь, отчаяние Августа и непонятно чем вызванное возведение на трон Анны? О боже!
Кровосмесительство… Церковь никогда не согласится на такой брак… Анна должна родить сына? Кому же? Августу? Нужно сменить астролога, точно так же, как король меняет медиков на Вавеле. А может быть, завтра из Кракова придут другие, более приятные вести? Слыхано ли дело — неужто она, Бона, ради счастья сына желает, чтобы Барбара выздоровела? Спать! Спать! Может, сон прогонит странные мысли, беспокойство, которое охватывает ее всякий раз, когда сын страдает или болен…
Она забылась коротким мучительным сном, но вскоре ее разбудил шепот Марины:
— Государыня, уже девять… На рассвете прибыл гонец из Кракова. Может ли синьор Паппакода войти?
— Пусть войдет, рresto, рresto!
Даже не поздоровавшись, она тотчас же спросила вошедшего Паппакоду:
— Ей хуже?
Он привык угадывать ее мысли с ходу и тотчас же сказал:
— Медики говорят, никакой надежды.
— А как долго еще… проживет?
— Несколько недель, ну, может, и месяцев… Мученья ее ужасны.
— А король?
— Король в отчаянье, не отходит от ее ложа. Все время с ней, возле нее.
Бона помолчала минуту.
— И ни у кого не просит помощи? Не говорил, что хочет видеть меня, сестер?
— Нет, светлейшая госпожа. Правда, частенько посылает гонцов к Радзивиллу Черному, в Литву.
— Значит, он один. И скоро останется в полном одиночестве. Аугустус… Помазанник божий…
И вдруг, не выдержав, закричала:
— Это жестоко! Несправедливо! Любой слуга, любой смерд может завести детей. У любого из них молодая здоровая жена и сыновья. А он… О! За что ты так караешь и меня, и его?
Марина подмигнула Паппакоде, и он стал медленно пятиться к дверям. Камеристка уже открыла было рот, собираясь что-то сказать, но Бона своим обычным властным жестом руки приказала ей уйти.
— Оставь меня! Ступай!
Все вышли, а королева долго кружила по покоям. Подходила к дверям, снова возвращалась к окну.
Наконец, остановившись возле налоя для молений, упала на колени. Из уст ее вырвался стон.
Я выполню твою волю… Ты велишь прощать врагам и детям, которые жестоки к матерям своим…
Она долго молилась, погруженная в раздумья. Видела печальные глаза Августа, его бледное, склоненное над умирающей чело. У любого простолюдина… Санта Мадонна! А у него, у него?
Под вечер Бона велела позвать своего духовника, францисканца Лисманина, и продиктовала ему длинное письмо.
— Хотя дороги и плохи, но вы, отец мой, должны отправиться в путь уже теперь, в январе. Пока она жива…
Лисманин приехал в Краков в начале февраля, но молодая королева чувствовала себя так скверно, что медики говорили о скором конце. Несмотря на все настояния, в королевские покои он допущен не был, ему пришлось ждать, когда больная, которую лечили присланными Радзивиллами из литовской пущи травами, почувствует себя чуть лучше.
Королю хотелось, чтобы письмо из Мазовии стало еще одним листком в венце ее славы, но Лисманин, глядя на худое, изможденное личико больной, с трудом признал в ней красавицу Барбару, чей лик он знал по портретам. Она полулежала, откинувшись на шитые золотом подушки, вокруг нее толпились вельможи и дворяне, а рядом стоял король, красивый и нарядный. Но воздух в покоях был настолько тяжел, что, несмотря на холод, было велено отворить окно.
Лисманин, подойдя ближе, почувствовал тяжкий запах, но все же, остановившись возле самого ложа, принялся громко читать послание королевы-матери. Сначала читал медленно и торжественно, потом все быстрее и быстрее, но миссию свою выполнил до конца.
— Светлейшая государыня Бона, — провозгласил он, — милостью божьей королева Польши, видя, что этого хотят небеса и его королевское величество, сын ее, желаниям которого матери противиться не подобает, признала ваше королевское величество любимой своей невесткою и просила меня, ее духовника, передать вам это письмо и неустанно молиться богу, дабы он ниспослал вашему величеству скорейшее выздоровление, а также всякое благополучие в будущем…
Барбара едва заметно кивнула головой, но губы ее искривились в гримасе. Маршал двора от имени королевской супруги поблагодарил королеву-мать, после чего францисканец поспешно покинул душную комнату. Выходя, он заметил, что одна из камеристок бросилась к другому окну и распахнула его настежь. Только король, казалось, ничего не замечал, не видел теней на бледном, изменившемся лице жены. Он был весьма доволен письмом матери, воздававшей должное его супруге. На другой день, прощаясь с францисканцем, сказал:
— Передайте королеве мою признательность. Я рад, что она перестала внимать гнусным наговорам и клевете, поблагодарите и сестер за их милое письмо, но скажите, что ни лекарства, ни визиты нам сейчас не надобны. Мы предпочитаем обмениваться с семьей письмами и частых встреч не желаем.
Лисманин не стал повторять своей августейшей госпоже сих обидных слов; из рассказов придворных, не скрывавших, что они всячески избегают комнаты Барбары — несчастная разлагалась заживо и лишь король мог часами просиживать возле нее, не испытывая ни малейшего отвращения, — он сделал вывод, что рассудок короля помрачился: ничто и никто, кроме умирающей, его не занимали больше. Только это могло служить оправданием королю, боявшемуся, что Бона, приехав, может отравить королеву, дни которой и так были сочтены.
Бона с нетерпением ждала возвращения своего духовника, и он, проследовав через городские ворота, сразу же направился в Яздовский замок.
— Обрадовался? Благодарил? — спрашивала она, словно бы письмо это было написано не супруге сына, а ему самому.
— Его величество были весьма довольны, — отвечал францисканец. — Но, если позволите, я бы посоветовал — никаких визитов, никаких медиков из Варшавы. Король весьма ревнив и подозрителен, хочет сам ухаживать за супругой, даже слуг к ней подпускает неохотно.
И тогда только, словно бы вспомнив, что заставило ее написать письмо, она спросла:
— Ну так как же? Все болеет? Очень изменилась?
— О да, — коротко отвечал францисканец. — Бог даст, протянет до мая, но медики говорят, жить ей осталось не больше месяца. Государыня, вы можете незаметно готовиться в дорогу, на похороны.
Бона глянула на него непонимающим взором, казалось, ее королевская честь была задета.
— Я? — спросила она с негодованием в голосе. — На ее похороны? И не подумаю. Все, что я делала, я делала для него.
А поскольку Лисманин смотрел на нее с изумлением, добавила:
— Господь бог велел нам прощать врагам нашим, но не возвышать их нашим унижением. К маю, если так будет угодно господу, я снова стану единственной королевой Польши…
Спустя какое-то время Бона снова навестила астролога, но, услышав от него все те же слова, велела позвать королеву Анну. Здесь в Мазовии она больше сблизилась с дочерьми, но ни одну из них не баловала своим вниманием, как когда-то Августа. Дочери засиделись в девках, даже младшей было уже под тридцать, но ни об одной из них она не заботилась так, как когда-то пеклась о судьбе Изабеллы или об Анне Мазовецкой, которую назло Вильгельму Гогенцоллерну выдала замуж за Одровонжа. Если бы теперь она выдавала дочерей замуж, едва ли это было бы кому-то не по душе.
Едва ли. А впрочем…
Все мысли ее были о последнем из Ягеллонов, а стало быть, о любимом сыне Августе. Он, династия,