И всего-то шесть вечера, с удивлением отмечаю для себя. Так рано стемнело, а мне нужно по меньшей мере с четверть часа ещё убить. Решаю идти на север — к пятой авеню, через парк. Прохожих становится всё меньше. Небоскрёбы оказываются за моей спиной, и по правую руку, на фоне гаснущего неба, проступают фасады домов, более подходящих жилью размеров.
Через несколько сот метров, у входа в торговый ряд поделок ручной работы, оказываюсь нос к носу со сказкой.
Реальная джаз-банда, не липовая: троица чёрных и парочка белых. Вы не поверите, но выслушать их я единственный остановился, и меня для одного они и играли. И не возникало у меня никакого сомнения, что одному лишь мне и было дадено право уделить им несколько минут в тот час, когда любой, разбитый и изнурённый за день горожанин, если и мечтает, то разве что о своих привычных шлёпанцах, жене и любимой телепередаче; впрочем, всё как у нас, смею предположить.
И, как по мановению волшебной палочки, все эти клаксоны, сирены скорой, грохот рокеров, истерия стадионов, взрывы, выстрелы, весь этот горловой хрип Нью-Йорка, посторонились и застыли… в почётном карауле перед её величеством
Джаз-банда и Лист… рапсодия в шаге от часа икс и от поредевших, до неуловимости, такси; два завитка чудной партитуры в исполнении ласковых железяк, алый и нежно голубой, буквально подхватывают меня под руки и возносят за собою в небеса, поверх Манхеттена, влекут дальше к северу, к границам Гарлема. И вижу я висящий, с музыкальной той тучи, всю округу, белому человеку, проезжающему Бронкс Бриджем, сквозь нищету, срам и раскаяние, из Нью-Йорка в Вестчестер, на уикенд, в ссылку, за грань забвения… неприметную.
Парой нот, явленных свету одной из тех железок, унесён я прямо в их логово, в их трущобы, в гетто, на их погост…
…Где, на сто десятой, между Гарлемом и прочим миром, два парня, чёрный и белый, перебрасываются мячиком, и тот скачет то черной стороной, то белой. И руки подростков подхватывают его — черные белую, белые чёрную сторону — и так до тех пор, пока мяч не взрывается огнем… на утыканной осколками стекла и лезвиями ножей стене… в павшей на округу, во всем своем ужасе ночи…
Какое-то такси отдаёт предпочтение знаку моей поднятой руки. Улыбчивый гаитянин, на засиявшем вдруг солнцем французском, даёт мне понять, что я здорово рисковал.
В одиннадцать, я в своём номере; промахнулся с общим обедом, зато проглотил сэндвич с пастрами[29] по-гарлемски: первый в моей жизни, вкусней не едал. Перед тем, как уснуть, сколько-то минут смотрю через окно на выкрашенную иллюминацией в красный цвет иглу Эмпайр Стейт Билдинга, воткнутую в звёздное небо Нью-Йорка, будто значок «снайпера» в петлицу усыпанного блёстками смокинга.
День у меня получился самый длинный и самый насыщенный в моей жизни. Принял душ я на рассвете, в квартире под номером 21 блока F, в засаженном каштанами пригороде Эн-Сент-Мартина, в Бельгии, в провинции Эно. Во второй раз душ я принял уже в номере 3917 отеля Американа в Нью-Йорке, в США. Разделяют две этих помывки двадцать четыре часа во времени и шесть тысяч километров пустоты. Попал я по-крупному.
Утром следующего дня сразу марафон; ни какой тебе раскачки. Надсмотрщица наша, пресекая всякое ротозейство и зырканье по сторонам, сбивает нас в стадо. Здесь нам положено вибрировать в унисон, по команде «cheese» фотографу улыбаться: самые разные бельгийские журналы поездкой нашей собираются наполниться. Как же тяжела шкура победителя, и до чего же муторно всё время афишировать счастье своё от тамошнего пребывания.
Да, нам дозволено городом этим дышать, сердца его биение слышать, но чувствуем мы себя при том в клетке, за невидимой, не позволявшей влиться в вены его стеной. И ничего, что желаем мы задержаться у чего-то, в программу пребывания не включённого.
К примеру, мне по душе было бы пропустить по стаканчику вон с тем чёрным, что весь вечер напролёт напевал возле нашего отеля блюз, и голова его как бы не сходила с некого несуществующего экрана, толкая доверху заваленное светящимися лампочками ландо. В извивах затерянных улочек, куда Дентостару, этой пасте счастливчиков проникнуть не дано, угадывается фантасмагорическое зрелище, прекрасно вторившее скрытному безумию, отыскавшему себе место между поэзией и кошмаром.
Это то же самое безумие, что не отпускает меня во всё время пребывания в Мэдисон Сквер Гарден, куда нас привели полюбоваться на Биг Уил.
Никто из нас не знал, что же это за звезда такая, собиравшая в знаменитом том дворце спорта по пятнадцать тысяч зрителей. Скоро нас просветили.
Биг Уил, это такой большой вездеход с четырьмя ведущими колёсами. Эти самые колёса, они огромные, куда как больше кузова, а значит метра с два в высоту, не меньше; и ширина у них, как у катка дорожного. Потому и название Биг Уил, большое колесо значит. И этот монстр, как какой-нибудь бонсай, сохранивший изначально могучие ветви свои, взгромождается на обычные автомобили и крушит их, всмятку сминает.
А диктор подгоняет их воинственными кличами, и публика в истерике скандирует их марку, вопит что есть мочи, когда и сам этот Биг Уил атакован сзади соперником тоже впечатляющего веса, но с колёсами смешного, рядом с его, размера. Удары, срежет железа сминаемых кузовов, скручивающихся под колёсами терминатора усиливают хаос пошлой этой подделки конца света.
Но Биг Уил остаётся победителем в любой, даже самой сомнительной передряге.
Как и сама Америка, что и очевидно.
Это Америка римских арен, одуревшая от мощи, большим пальцем долу понуждающая Нерона, водилу Биг Уила, безжалостно плющить, квасить вставшие на её пути дорожные кареты: вот она какая, эта Америка. Жалею, что явился поприветствовать её.
Оглядываюсь на свою группу. Вижу, эйфория как зараза. Одна лишь блондинка остаётся невозмутимой, она всё ещё не соблаговолила снять свои чёрные очки. Нахожу её более привлекательной. Говорю себе, что должно быть несколько преувеличиваю символизм влияния этого спектакля для неугомонных детей и их родителей, на котором нам довелось присутствовать.
Направляемые медоточивой нашей матроной и неприметным её кнутом, послушно придерживаемся оговоренной программы, хотя от избытка свежих впечатлений и ощущений нас едва ли не воротит.
Мы имели право на удивление и восхищение, а из-за сдвига по времени и на помутнение разума, и на одышку. Но, не взирая на ветер и хляби, на ускользающую из-под ватных наших ног землю, мы всё же сохраняли улыбку;
Я-то эмоции, может только для меня и значимые, пожинал дважды: сначала в Бруклине, затем, позже, и в
Гул улицы, торговцы её, разносчики, таксисты, официанты, домохозяйки и домработницы с вечной их суетливой озабоченностью, подростки на великах, это окликающее всех и вся на любых, бытующих в Италии наречиях столпотворение ощущалось мной столь родным, но виделось таким ирреальным, что чудилось мне, будто всё вокруг есть ни что иное, как фильм Витторио де Сика с моим в нём участием.
Подавший нам эспрессо Лавацца гарсон, точно из нашенских, голосом Доменико Модуньо пояснил мне, что хотя он здесь уже и с десяток лет, а знает «по-американски» всего несколько слов, потому как среди итальянцев просто и нет нужды знать больше. Зато вот американцам, если хочется вкусно пожрать, не плохо бы названия заманчивой гастрономии «макаронников» получше знать. Что-то припоминая, задаюсь вопросом, кем стал бы здесь я, выбери в своё время далёкую эту Америку отец мой, как сделали многие приятели его.
И приходит мне на память одна из его любимых присказок — «