неоплаченных чеков и рекламаций клиентов. Бальзамом растекается по душе осознание, что она есть. На каждой странице своего ежедневника написал я имя её, чтобы не могла она ускользнуть из памяти моей.
Теперь патрон мог рассчитывать лишь на мой возросший опыт, потому как Розарио окончательно и очертя голову ушёл в детективные романы известной «чёрной серии».
Впрочем, встречаться с ним я стал ничуть не реже. Я узнал, что родом он из Кальтаниссетты, расположенной в каких-нибудь двадцати километрах от моей родной дыры, под названием Комизо. В нём нашёл я мужчину, каким мог бы стать друг детства моего Калогеро; был он так же прост и грубоват, так же неисправимо лют в шутках, неумолим в суждениях, поучающее язвителен, верен в дружбе, в коей раскрывался истинной душевной красотой настолько, насколько позволял тому щит стыдливости, ряженной в юмор.
Было однако и у него право на свою долю несчастий, которую даже Золя счёл бы непомерной.
Было время, и был он тогда шахтёром, и было то в начале шестидесятых, и была у Розарио невеста, на которой собирался он жениться. За несколько недель до свадьбы будущий его тесть, оплативший пенсию свою пятнадцатью жертвованными геенне угольной годами и начавшимся силикозом, так вот, этот его тесть получил от дирекции шахты, на которой работал, повестку. Речь шла всего-навсего о проверке его нетрудоспособности на случай, если вдруг дед Мороз свершит чудо и вернёт здоровье Джакомо, доблестному итальянцу с севера, чего дирекция шахты, конечно же, не снесла бы. Формальность и только, сколь абсурдная, столь же и мелочная, к тому же, будущий тесть Розарио кашлял и достаточно сильно, так, что разжалобил бы любого неуступчивого контролёра.
Вот и оказался наш Джакомо под землёй, на глубине восьмисот метров, приветствуя встреченных там старых приятелей. Канарейка, выпущенная на поверку наличия смертельного газа, вернулась целой и невредимой — никакой опасности, значит. А что, у них насморка не бывает? И рвануло! Рудничный газ! Джакомо оказался погребённым под завалом. И Розарио, молодой десятник, собственными своими руками вытащил тело будущего тестя своего из-под глыбы угля с тонну весом, раздробившую тому темя. Спасибо, господин директор шахты 28! Вот вам и награда за ваше усердие.
Будущая тёща Розарио ждала шестого своего ребёнка тогда. Пережитый ею шок спровоцировал преждевременные роды, во время которых она и умерла. Умер и ребёнок. Невеста Розарио, которой едва исполнилось восемнадцать — вдвое меньше, чем её жениху — отказалась от замужества и посвятила себя воспитанию четверых своих братьев и сестёр. Розарио попытался было уговорить её, дескать, готов жениться на всей семье её, вместе с нею. Она не уступила, как если бы самой судьбой была уготована ей божественная миссия, которую следовало свершить в одиночку.
Не смотря ни на что, Розарио никогда и ничем не выдавал разочарований, которыми одаривала его жизнь — он тщательно укутывал их в из ряда вон выходящее философствование и нарочито бодрое настроение.
В возрасте двенадцати лет был водворён я на свою прародину, отправившись туда вместе с родителями, которых телеграммой уведомили, будто бы дед мой по отцовской линии, имя которого, Джулиано, я и носил, только нас одних и дожидается, хочет увидеть перед тем, как успокоиться в последней своей обители. Приехали мы на Сицилию, проведя в поезде три дня и три ночи. Четыре месяца дожидались мы, чтобы дед смирился с необходимостью обнародовать последнею перед смертью волю. Радость вновь видеть нас вдохнула в него новые силы. Быстро, увы, тающие, к тому же — иллюзорные. Не было никакой в нём сицилийской загадочности, но у меня появилась возможность узнать поближе того, и лица-то которого я не помнил. Он предстал передо мною таким, каким я себе его и представлял: правильным, с пушистыми седыми волосами, краснолицым, в маленьких и круглых с железной оправой очках. Geppetto, в некотором смысле, только глухонемой. И хотя родители мне обо всём осторожно поведали, впечатляющим всё же оказалось констатировать, что некто, столь близкий мне по крови, казался пришельцем из другого мира.
Нам не о чем было с ним говорить, ему не был знаком язык его близких, был он совершенно неграмотен в своей «глухонемоте», однако во взгляде его, взгляде человека знавшего о своей близкой кончине, улавливал я отблеск некого удовлетворения. Несомненно, одаривал он меня своим молчаливым согласием относительно отсрочки исполнения разрешавшего мне продолжить его род уговора, успокоенный тем, сколь радостно носил я его фамилию.
В самом начале очередной недели, упрямо утверждая, что ему много лучше, с деланным энтузиазмом начал он плести ивовые прутья: слыл он хорошим плетельщиком. Всё ещё помню я ловкость рук его, непринуждённо управлявшихся с длинными, колышущимися перед ним стеблями, постепенно и полностью исчезающими, взамен себя дарующими жизнь какой-нибудь красивой корзине с прочной ручкой. Достичь этого невозможно без покусывания языка, который со знанием дела как минимум помогал ему в том, вместо того, чтобы позволить говорить. Разнообразные плетёнки, так и не накормившие своего хозяина, свалены были в кучу в единственной, но просторной комнате без потолка — видны были в ней балки и черепица — служившей одновременно магазином, приёмной, столовой, мастерской, спальней, а случись в том надобность и конюшней, поскольку время от времени редкими для Сицилии холодными ночами там стоял и лошак. Так-то оно было у нас, в середине шестидесятых.
А мул, я про него не забывал с предыдущей, случившейся четырьмя годами ранее, поездки на родину. Регулярно наведывался я в небольшой загон позади дома, чтобы приласкать его. У него была попона, то бишь два пустых джутовых мешка и подстилка — нескольких пучков сухой соломы. Попасть к нему можно было лишь через жилое пространство, на котором обитала семья; вот и случалось порой, что этот милый плод любви ишака к кобыле, видимо, не совсем правильно рассчитав, опорожнялся прямо на грубый, безо всякой там плитки цементный пол разномастного по назначению помещения, на что моя бабушка всякий раз философски предрекала: «
Мы прожили на берегу моря шафраново-лазурное воскресенье, пропахшее миндалём с привкусом