шесть месяцев после смерти Билли мы с отцом здоровались шепотом и, словно мыши, разбегались по темным углам, едва звонили в дверь, в надежде, что незваный гость уйдет. Однажды в переднее окно влетел камень, и мы скрыли это от матери, заявив, что отец потянулся перевернуть газетную страницу и проткнул локтем стекло.
«Хотите — верьте, хотите — нет, — говорил он своим лучшим эстрадным голосом. — Я и не знал, что я такой сильный!»
— Или такой рассеянный, — откликалась мать, вяло играя свою роль сварливой жены, хотя нам не хватало ее острого язычка.
Осуждение, ее спаситель и хранитель, покинуло ее. Ее место у окна в гостиной, с которого она наблюдала, как миссис Толливер марширует мимо, или обзывала соседскую дочку потаскушкой, оставалось укрытым тяжелой шерстяной занавеской, которую мы отказывались отдернуть.
Вскоре после Рождества, через три месяца после несчастного случая, Мердоки переехали. Грузовик подъехал в середине дня, и четверо мужчин погрузили все их пожитки меньше чем за три часа. Мы с Натали катались на велосипеде, когда въехали на холм и увидели миссис Мердок, стоящую в переднем дворе с псом — псом Билли. На ней были короткий клетчатый пиджак и юбка-солнце из тяжелой серой фланели, пошитые по выкройке «Симплисити», которую в тот год, казалось, купили решительно все. Я помню, как чуть-чуть притормозила, увидев фургон и коробки, как спина мистера Мердока исчезла в доме и мои глаза встретились со взглядом миссис Мердок — единственным, что удержало меня от падения. Переднее колесо велосипеда опасно завихляло, поскольку я почти перестала крутить педали.
Натали подкатила ко мне на своем зеленом десятискоростном «Швинне».
— Поехали, — мягко сказала она.
И мы поехали. Я поставила ноги на педали и проехала мимо миссис Мердок. Пес Билли, терьер Джека Рассела по кличке Макс, натянул поводок, и мне пришлось напомнить себе, что он ненавидит велосипедные колеса, а не меня.
Как извиняться за мать, которую любишь и точно так же ненавидишь? Оставалось лишь надеяться, что в будущем многие будут любить миссис Мердок, многие будут утешать ее и выслушивать рассказ о том, как она потеряла сына. У матери будет лишь мой отец. А потом у нее буду я.
ВОСЕМЬ
В день, когда соседи заявились к нам во двор, отец, по его словам, находился в Эри, Пенсильвания, где взбалтывал пробирки с ядовитым илом и подсчитывал скорость выпадения осадка в местной питьевой воде.
Мать была на кухне, а я только что вошла через боковую дверь. После смерти Билли мать перестала меня спрашивать, где я была. Я могла спокойно спать с парнем, которого она называла «ужасом», жившим дальше по дороге и обладавшим татуировкой, что в те времена приравнивалось к каиновой печати. Все свои силы она тратила на то, чтобы держаться прямо.
В какой-то момент, после того как прозвонил таймер на плите и я вышла из нижней ванной, где умывалась, мы с матерью услышали один и тот же тихий звук.
Это собирались мужчины.
Не знаю, как я поняла, что надо бояться, но как-то поняла. Не знаю, почему я мгновенно испытала облегчение от того, что отец далеко. Достаточно далеко, чтобы не приезжать еще несколько дней. И я так и не узнала, не потому ли мужчины решили прийти именно в тот день.
В шестом классе я изучала фото линчевания на Юге. Это был маленький черно-белый снимок, размноженный на ротаторе и розданный учителем истории, который полагал, что история оказывает наибольшее влияние, когда снабжена картинками. Родители всего района жаловались, когда их дети приходили домой с фото линчевания, или Аушвица, или головы африканского вождя, насаженной на кол и истекающей кровью. Но учитель был прав, и завороженность, с которой я разглядывала эти изображения, скрутила мои кишки, когда я стояла рядом с матерью, держащей в руках вегетарианскую запеканку.
Расстояние между плитой и стойкой было небольшим, но в тот день шум на улице оказался удлиняющим фактором. Мы слышали его, и жар запеканки проник через кухонное полотенце, которым мать держала пирексовую[30] форму, и все упало на пол.
— Сходи ты, — сказала она.
В глазах ее плескалась паника.
— Им нужна ты, — возразила я.
— Но я не могу. Ты же знаешь, что я не могу.
Я действительно знала.
Знала пределы возможностей матери, потому что они въелись в меня до мозга костей. Много лет я чувствовала, но никогда не произносила вслух, что была рождена заменить ее в мире, вернуть этот мир домой — как в виде ярких поделок из цветного картона первых школьных лет, так и в виде встречи с разъяренными мужчинами во дворе. Я должна все это делать за нее. Таков был наш особый молчаливый договор служения ребенка своему родителю.
В тот день было тепло, и я переоделась в обрезанные джинсы, вернувшись из школы. Мать презирала обрезанные джинсы, считала их дешевыми и неопрятными за то же самое, за что я их любила — грязную бесконечную бахрому, которую можно теребить ногтями. Той весной можно было безбоязненно их надевать, равно как и предаваться полировке ногтей. Мать была слишком слаба, чтобы озвучить свое осуждение.
Прокравшись на цыпочках из кухни через задний коридор в гостиную, я схватила стеганое одеяло, свисавшее с края дивана. Инстинкт подсказал мне закутаться как можно плотнее. Помнится, я обернула им плечи, точно гигантским пляжным полотенцем.
Один из мужчин увидел меня через окно, и шум в боковом дворе вспыхнул еще громче. Я была босиком, волосы, такие жидкие, что просвечивали уши, свисали по обе стороны лица. Жаль, что Натали нет рядом. Словно вместе мы были бы армией, способной атаковать с флангов и победить толпу мужчин.
Пройдя через небольшую гостиную и коснувшись ручки двери, которая вела на крытое крыльцо, я услышала, как мать отважилась произнести два слова из своего укрытия на кухне.
«Будь осторожнее», — очень тихо сказала она.
Я знала, что для этого ей пришлось приложить поистине героическое усилие. Но что-то произошло, когда я шла через комнату и надевала, как мне позднее казалось, свою накидку супергероя. В тот миг мать для меня перестала существовать.
Первый, кого я увидела, выйдя на улицу, успокоил меня. Это был мистер Форрест. И Тош с ним. Сосед стоял поодаль от кучки отцов и мужей и даже попытался улыбнуться, когда я взглянула на него через забор, доходивший мне до пояса. Но улыбка его вышла бледной и тревожной. Тош, обычно буйный (в лучшем случае), прятался под ногами у хозяина.
— Где твоя мать? — спросил один из мужчин.
Их было шестеро. Семеро, если считать мистера Форреста.
— Она внутри, — ответил за меня другой. — Она ведь всегда внутри, так?
Эта истина, дерзко высказанная на открытом воздухе, показалась отравленной стрелой из ниоткуда. Я ощутила стеснение в груди и остановилась, чтобы перевести дыхание.
— Что, язык отсох? — спросил мистер Толливер.
Я ненавидела его, и эта ненависть не имела отношения к маминому осуждению того, как он гоняет свою жену вокруг квартала. У него была небольшая деревяшка в форме могильной плиты, выкрашенная белой краской и гласившая: «ПОКОИТСЯ ЗДЕСЬ, НЕ В СВОЕЙ КОНУРЕ, ТОТ ПЕС, ЧТО НАМЕДНИ НАСРАЛ ВО ДВОРЕ!» Рифма была призвана сделать надпись смешной. Я всегда считала, что мое отвращение к тому, что добряки называют «газонным искусством», восходит к самому первому разу, когда я прочла эти слова на фальшивой могиле.
— Не надо так, — сказал мистер Форрест.
Его голос звучал непривычно высоко. Воротник расстегнут, но снять после работы галстук он еще не