передразнил его Бузунько. - Не сдержамшись он. И теперь, значит, еще и “отделимшись”? - Угу. - А Дениса Солнцева точно не ты огрел? - Не, - почти испугался Гришка. - Вы ж уже спрашивали. А зачем? Он же из “заик”! У них своя компашка, у нас своя. - А у тебя теперь вообще своя персональная. - А? Ну да. - Видал? - снова обратился Бузунько к Пахомову. - Полный распад мозгов. Они скоро поодиночке почковаться будут. И в морды бить. И из-за чего? Ха! Из-за литературы. А ты говоришь, им всю подноготную выложить надо. Совета спросить. Так они вообще друг дружку перестреляют. Ладно, Григорий, - вздохнул майор, - иди, пиши объяснительную. - А Валерка, что ж, не будет? - забеспокоился тот, смущенный однобокостью правосудия. - Ишь ты! Валера свою напишет, не переживай. Давай, сержант, уводи его обратно, - мотнул головой Бузунько в сторону Гришки. - Достали, сил нет. Черепицын увел Гришку, и Бузунько с Пахомовым снова остались одни. - Ладно, - встал Пахомов. - Пойду я. Что-то голова разболелась. Это самое, Антон. До отъезда не будешь болтать? - Да что вы, ей-богу, как маленький, Петр Михайлович! - раздраженно сказал Антон, вставая. - Да они ж сами все узнают. - Ладно, ладно, - заворчал Бузунько. - Не учи деда детей строгать. Если все нормально пройдет, то в январе уже для всей страны указ будет. А мы в то время уже отдыхать будем. Потому как со своей задачей уже справились. Пахомов пожал плечами: “Может быть” - и, попрощавшись, вышел. Но через секунду снова заглянул в кабинет. - Петр Михайлович. - Ась? - А откуда у вас этот цветочек? - спросил Пахомов и мотнул головой в сторону горшка с растением, которое поливал Бузунько до его прихода. - Этот? Да не помню я. А-а! Так это мне Сенька-гитарист оставил. Помнишь Сеньку? Не помнишь? На гитаре все время бренчал. У него бабка померла, а он ее втихаря в овраге зарыл, а вместо нее куклу в кровать положил, ну, чтоб пенсию дальше получать. А как кто ни придет, она у него то, типа, спит, то, типа, болеет. Потом уже узнали, когда псина чья-то в овраге труп бабкин разрыла. Я тогда дела заводить не стал, простил. А потом он в армию ушел, а мне вот, цветок свой оставил. Сказал, на добрую память. А что? - Да ничего. Марихуана это просто. Майор на секунду замер, а потом выругался: - Ах ты ж Сенька сволота! А я ушами хлопаю, себя под 231-ю подвожу. Нет, ну ты представляешь? Но Пахомов уже ничего не представлял - он стремительно шагал по коридору на выход. 22 Говоря о масштабе растущей разобщенности среди большеущерцев, Бузунько если и преувеличивал, то немного. Конечно, до баррикад и погромов было еще далеко, но к 29 декабря мелкие стычки среди некогда сплоченного литературного братства приняли почти угрожающе-постоянный, можно даже сказать, естественный характер. Крупные фракции делились на мелкие, мелкие на очень мелкие, а те, в свою очередь, распались на отдельных индивидуалистов, не признававших никаких авторов, кроме тех, что достались каждому из них. Ушли в прошлое “читки” и “экзамены”. Исчезли едва-едва возникшие неологизмы. Вымерли вообще всякие общие определения, ибо не было больше ничего общего - каждый был сам по себе или, на крайний случай, в компании двух-трех единомышленников. Походы в гости, соответственно, тоже прекратились, как прекратилось и вообще всяческое общение. Непримиримость во мнениях зашла так далеко, что некоторые семьи оказались буквально на грани распада. Галина, жена Степана, которая еще недавно всецело поддерживала мужа в его прозаических пристрастиях, теперь отказывалась с ним общаться и даже спать в одной комнате. Она попросила десятилетнего сына Тёму принести из школы что-нибудь типа бюста Толстого. Тот, однако, бюста не нашел, зато “спионерил” из кабинета литературы небольшой плакат- портрет классика. Галина вывесила этот портрет в окне спальни, выходящем на улицу, чтобы каждый проходящий видел, кто в доме является духовным ориентиром. Степан, уязвленный таким однобоким взглядом на литературные предпочтения в семье, попытался дать адекватный ответ беспределу со стороны жены, однако оказался в сложном положении - ему требовалось изображение Тургенева, а в школе, как назло, не было никаких портретов последнего. Впрочем, голь на выдумки хитра, и Степан проявил смекалку, попросив сына найти в школе портрет “кого-нибудь с бородой”, кто хотя бы отдаленно напоминал автора “Отцов и детей”. Сын, перебрав все возможные варианты, остановился на пыльном портрете Маркса, валяющемся который год в пионерской комнате. Через несколько дней в окне Степановой комнаты появился портрет классика научного коммунизма, на котором чуть пониже кустистой бороды было выведено кривым черным фломастером “И. Тургенев”. Впрочем, если не брать внешность, у них было одно неоспоримое сходство, о котором вряд ли догадывался хитрец Степан, а именно: они оба прожили одинаковое количество лет и, более того, родились и умерли в один и тот же год. Как бы то ни было, пример оказался заразительным. Все большеущерцы бросились на поиски изображений своих литературных кумиров. Тёма быстро смекнул, куда дует ветер (вот ведь новое поколение), и вскоре наладил небольшое производство по сбыту различных портретов, которыми он предусмотрительно запасся, полностью обескровив как пионерскую комнату, так и вообще все классные комнаты, начиная от литературной и кончая физической. Реальные портреты классиков быстро закончились, а некоторые из них оказались востребованы сразу несколькими жителями Больших Ущер. Но и тут выход нашелся. Увидев, что народ не капризен и любое мало-мальское сходство приветствуется, Тёма решил налечь на бородачей - те при любом раскладе шли на ура, и потому уже через пару дней окна большеущерских домов покрылись портретами Энгельса (он же Некрасов), Менделеева (он же Салтыков-Щедрин), Дарвина (он же Достоевский), Калинина (он же Чехов) и даже Эйнштейна (он же Горький). Тем же, у кого писатели были менее известны или вообще неизвестны, предприимчивый отрок Артём “впаривал” оставшиеся портреты физиков, биологов и прочих ученых мужей, уверяя, что именно так и выглядел тот, чье изображение требуется. Посему некоторые появившиеся в окнах портреты у всякого мало-мальски образованного человека вызвали бы как минимум культурную оторопь. Естественно, под каждым изображением стояла сделанная заботливой рукой хозяина подпись, уверяющая прохожего, что на портрете изображен совсем не тот, на кого он подумал. Но это была, что называется, мирная сторона процесса, обратная же сторона была гораздо менее забавной. Случайная встреча на улице с потенциальным оппонентом грозила перерасти в драку, а случайное пересечение сразу нескольких оппонентов - в массовую драку. Синяки и ссадины стали таким же неотъемлемым атрибутом внешнего вида каждого большеущерца, как, скажем, торчащая из кармана книжка. Тогда как семейные отношения переживали кризис разлада и вражды, как правило, в форме холодной войны, любые приятельские отношения принимали формы войны очень даже горячей. Гришка с Валерой из бывших союзников превратились в непримиримых драчунов. Дядя Миша несколько раз пытался поколотить палкой несчастную Агафью, имевшую как-то неосторожность пнуть ногой вывалившуюся из его дырявого кармана книжку. Денис нарочно “нарывался” на драку, дразня случайных прохожих громкой декламацией или просто размахивая своим изданием (за что, кстати, и был побит, видимо, не рассчитав расклад сил - у хлипкого оппонента оказался неожиданный единомышленник в виде могучего строителя Беды). Там, где дело касалось совместной работы, спорщикам приходилось закусывать удила и рукам воли не давать. Райцентровские, что работали с большеущерцами на молокозаводе, только диву давались - что за кошка вдруг пробежала между жителями деревни. Но, впрочем, преувеличивать не будем - коснулись эти новые реалии деревенской жизни, конечно, не всех. Некоторые принципиально (как Поребриков, Громиха или Пахомов) или по долгу службы (как Танька, Катька или Черепицын) не участвовали в ссорах и потасовках, стараясь сохранять максимальный нейтралитет. Напряжение почти не коснулось и особо пожилых большеущерцев, которые по причине болезни редко выходили из дома. Но, в общем и целом, картина складывалась малосимпатичная. Черепицын с ног сбился, разнимая драчунов и строча всевозможные отчеты. Бузунько по возможности не посвящал настойчиво звонившего Митрохина в детали местных междоусобиц, хотя с каждым разом это становилось делать все сложнее и сложнее. Мутное облако всеобщего раздражения стремительно опускалось на Большие Ущеры, обволакивая всех и каждого предчувствием чего-то непоправимого. 23 После беседы с Бузунько настроение у Антона было хуже некуда. Дело было не в указе, и не в эксперименте, и даже не в Гришке. Антон чувствовал, что угодил в какую-то то ли колею, то ли паутину. Как будто все уже за него решено и ничего от него не зависит. И каждая мелочь, каждая случайная встреча, каждое брошенное слово становится лишь очередным толчком по направлению к зияющей впереди пропасти. “Напиться, что ли? - подумал он, набирая в легкие сухой морозный воздух. - Нет, надо домой идти. Нинка ждет. Хотя… А почему бы и нет? Потому что нет и все. А если чуть-чуть? Чисто за отъезд?”. Найдя достойную причину для короткой алкогольной паузы, он решил двинуть к Климову, но тут же вспомнил, что у Климова дома слишком много народа: Люба, Митя, еще, может, мать Любкина в гости зайдет. Тогда придется его приглашать к себе, а это уже вообще не то. Нет, надо к Зимину топать. У фельдшера никого, только дочка маленькая, да и та спит уже, наверное. Можно было бы пригласить Климова третьим, но в этот раз почему-то не хотелось. Хотелось какого-то простого человеческого разговора, а, как говорят англичане, двое - компания, трое - толпа. “Вот только толпы мне сейчас недоставало”, - подумал Антон и направился к дому Зимина. Зимин встретил его с молчаливым пониманием.
Вы читаете Знамя Журнал 7 (2008)