из платья измятым бюстом, передо мною предстала худосочная дама в круглых очках, что придавало ей удивленный вид. Грудь же выглядела вполне пристойно и весьма сексапильно.
— Извините, мадемуазель, что нарушаю ваш покой,— начал я на своем французском, похожем на ковыляние клячи по неровным булыжникам дореволюционной Негрязки,— не знаете ли вы, где находится мистер Смит, проживающий в этом доме?
— А разве его нет? — Голос звучал по–юному, хотя прекрасному телу уже перевалило за бальзаковский возраст,— Я видела его буквально несколько дней назад. Вам он очень нужен?
— Да… я приехал в Каир на несколько дней, у меня к нему небольшое дело…
— Ах, вы не местный…— В ее глазах мелькнуло любопытство— И как вам нравится Каир?
— Не могу сказать, что я в восторге от него. К тому же очень мало европейцев, а это создает для меня сложности.
— Увы, но многим пришлось уехать. Все эти правительственные эксперименты пугают нас. Человек любит стабильность, а местный политический климат[33] к этому не располагает. Может быть, вы зайдете? Извините, что я в халате.— На ней были белые одежды, именуемые галабеей, в которых ходит полКаира, особенно эффектно они выглядят на толстозадых мужчинах, катящих на велосипедах; в этом случае концы халата связываются на животе, придавая нижней части особо выразительные формы.
Вороной жеребец помахал надушенным хвостом («взгляд твоих черных очей…») и ступил золотыми копытцами в покои. На секретере стояли пишущая машинка с грудой чистой бумаги и тарелка с надкусанным кексом. Интеллектуалка Матильда тут же плеснула мне кофе из журчащего агрегата и удивленно (удивление, как улыбка Чеширского кота, не сходила у нее с лица) уселась напротив меня на соблазнительную кушетку из серии рекамье (по фамилии разнузданной мадам, которую обожал один из Людовиков).
В воздухе вдруг забродили вредные флюиды, которые словно мухи забивали мне рот, лишь только я собирался сверкнуть фейерверком своих проверенных шуток.
Мы молча пили кофе, и моя немеркнущая мысль судорожно искала спасительный рычаг, чтобы выйти из неловкой напряженности, и снова крутилась хрупкая ось, которая могла неожиданно лопнуть, снова Великий План завис в воздухе, как бумажный змей, и с неба слышались громовые слова Бритой Головы: «Да этот Алекс полный мудак! Сидит рядом с бабой, дует кофе, посматривает на нее, улыбается и не знает, как ему поступить! И зачем мы держим на службе таких кретинов? А вы еще предлагаете его на выдвижение! Посадите на его место моего денщика Петра, и он мигом решит эту задачу!»
Благороднейшая Бритая Голова, высоковельможный и превосходительный мессер, святейший и блаженнейший отец, поверьте, думал нижайший Алекс и об этом варианте, взвешивал плюсы и минусы, pros and cons, не дураки же мы, ваше благородие! — и Алекс допил кофе и встал, чего, конечно, никогда не сделал бы достопочтенный маэстро Петр.
— Благодарю вас за любезность. Кофе был превосходен. Очень рад был с вами познакомиться.
— Не стоит… мне было очень приятно,— лепетала она.
Уже в дверях я притормозил, как лимузин президента, и, выдержав прекрасную паузу, молвил как бы раздумчиво:
— Вы не обидитесь, если я задам вам один вопрос?
Она напружинилась, как ракета перед взлетом, и выросла в такой гигантский вопросительный знак, что меня взял ужас.
— Не отказались бы вы поужинать со мною?[34] Под удивленными очками задрожала недоуменная улыбка, но мяч уже прошел мимо ноги защитника прямо в ворота.
Очки любезно кивнули, и, озаренный их лунным сиянием, осчастливленный Алекс сбежал вниз по лестнице.
Визит в дом, беготня и нервотрепка стоили больших сил, кружилась голова и хотелось спать: я отъехал на другую улицу, откинулся на сиденье и закрыл глаза. Как это у Уильяма? Фраза, которой пользуется каждый, кому не лень? Весь мир — сцена, и все мы — актеры с нашими выходами и уходами! Боже, как я устал, как мне надоела, как ненавижу я свою роль! Чем я занимаюсь вообще? Сколько можно играть роль двуликого или многоликого Януса? Ради чего все это? Нужен ли я народу Мекленбурга и стране или она плюнет на меня и пригвоздит к позорному столбу? Неужели я лишь игрушка в руках бритых голов, дерущихся за власть ради власти? Нет, я не возбуждал добрые чувства своей лирой и не восславил в свой жестокий век свободу, я ничем не лучше обыкновенного филера, неутомимого топтуна, шаркающего под окнами, только я заграничный топтун, осетрина первой свежести! Бог с ним, с Совестью Эпохи, грехов его не сосчитать, но он движет прогресс, делает науку, корпит над своими трудами… его кирпичик хорошо виден в большом здании… А мой? Да есть ли он вообще? Ничего нет. я плыву в пустоте и совершенно одинок… Нет! нет — успокаивал меня слабый голосок,— тебя любят Римма и Сережка, сын гордится тобою и тем, что ты герой невидимого… тьфу! Сергей! Что ты знаешь обо мне и о моей работе? Ложь и еще раз ложь — вот она, моя жизнь! Ах, если бы я мог начать все сначала, мог покаяться, если бы я верил в Бога!
Я положил голову на руль, и в вымученное воображение пришел добрый человек с бородой, похлопал меня по плечу и успокоил — похож он был немного на Зевса, немного на Льва Толстого. О Алекс! Что творится в твоей голове? Тебе ли травиться опиумом для народа? Представь округленные глаза Мани и упавшую на паркет челюсть Челюсти?! Еще скажи, что ты не согласен с князем Владимиром и никогда не позволил бы сбрасывать Перуна в воды Днепра! Кто ты вообще такой? Мусульманин? Язычник? Христианин? Оставьте, леди и джентльмены, не вешайте ярлыки, я просто очень устал и хочу спать. Хорошо бы немного «гленливета», но тут пьют зловонную араку и даже дезинфицируют ею воду перед тем, как хлебнуть из арыка.
Постепенно я отдышался и по дороге в отель задействовал экстренный вызов, переданный мне Челюстью.
На следующий день с газетой «Таймс» — в кармане (заголовком наружу) и в темном галстуке в белую крапинку (опознавательный признак) я прохаживался около кинотеатра «Бронзовый жук».
Мой контакт оказался оплывшим потным дядей, страдающим одышкой,— после обмена паролями мы двинулись по улице сквозь толпы арабов. Мой визави сопел и посматривал на меня с явным неудовольствием.
— Буду краток,— начал я.— Вы можете помочь мне с установкой одного человека?
Дядя подергался в своем парусиновом пиджаке (ему бы сейчас еще соломенную шляпу и в дачный поселок Грачи, что по Беломекленбургской дороге) и на секунду задумался.
— Я должен запросить Центр,— родил он мышь.
— Зачем? Это же простое дело!
— Мы должны иметь санкцию Центра…
Черт побери, бюрократия проела Монастырь, как моль: все страховались и перестраховывались, координировали и утрясали, стыковали и расстыковывали! Какая тут работа? Муть, а не работа!
— Но если Центр даст санкцию, вы сможете осуществить установку в два–три дня? — Я еле сдерживал ярость.
— Боюсь, что нет,— ответствовал пиджак,— наши возможности сейчас серьезно ослаблены…
— Так какого черта вы мне морочите голову Центром?! Сказали бы прямо! — Подвешивать таких нужно за одно место.
— Вы голос на меня не повышайте, я вам не подчиняюсь!
— Если бы вы мне подчинялись…— Я плюнул в стену (хорошо, что не прямо в рожу пиджака), повернулся и ушел в никуда,— пусть не подчиняется, очковтиратель, пусть возмущается и строчит на меня кляузу! Вот и вся цена помощи Центра, горите вы все синим пламенем!
В тот же вечер я позвонил очкастой Матильде.
— Извините, мадемуазель, это тот человек, которого вы угощали прекрасным кофе…
— Кстати, вы забыли представиться…
— Петро Вуколич, или просто Пьер. Вы свободны завтра вечером? Не могли бы поужинать со мной?
— С удовольствием. В какое время?
— Вас устроит девять часов? Это не поздно?