еще до их описания, были образованными людьми и хорошо знали из Библии, что у евреев существует жесткий запрет на употребление в пищу крови живых существ. Знали они и о христианских корнях «кровавого навета», возникшего первоначально среди римлян-язычников в отношении христиан в те времена, когда первые христианские общины представляли собой иудейские секты и в большинстве своем состояли из этнических евреев. Именно тогда римляне, узнав понаслышке о таких христианских литургических символах, как «кровь Христа» (вино) и «тело Христа» (хлеб), пришли к выводу, что христианский ритуал предусматривает употребление в пищу человеческой крови. Впоследствии, когда христианство окончательно отошло от иудаизма и этнический состав христиан радикально изменился, «отцы церкви» решили, что будет полезно «перебросить» кровавый навет на тех, кто исповедует иудаизм. Всё это во второй половине XIX века не составляло никакой тайны, о чем великолепно знал великий юрист Спасович, когда говорил о «нелепых» легендах, но великий писатель Достоевский предпочел остаться в плену этих нелепых легенд и попытаться увлечь за собой своих читателей.
Этот печальный и недальновидный выбор Достоевского вполне закономерно сделал его участником позорного «дела Бейлиса». Заказавшие этот «процесс» деятели из столыпинского министерства внутренних дел, в агентурную сеть которого входили и четверо уголовников, изнасиловавших и убивших мальчика, подброшенного впоследствии «жидам», и хозяйка воровского притона, где совершилось это преступление, и активисты киевской погромной организации «Двухглавый орел», раскручивавшие «дело», и обслуживавшая охранительные службы «патриотическая» пресса обращались к авторитету Достоевского и к его многозначительному «не знаю». Прозвучало его имя и в стенах суда: представитель государственного обвинения решил «окончательно изничтожить» евреев таким заклинанием писателя: «Достоевский предсказывал, что евреи погубят Россию». Отметим, что дословно эта фраза ни в его сочинениях, ни в письмах, ни в его записных книжках, ни в каких-либо оставшихся от него подготовительных материалах не встречается, но, видимо, она вполне согласуется с тем представлением о воззрениях писателя, которое возникало у определенной части его читателей. Появление же имени Достоевского на черном знамени устроителей грязного «дела» вызвало тогда же укоры его памяти со стороны тех представителей русской общественности, которые хотели сохранить честь нации и страны. Конфуций сказал: «Благородный муж страшится, что умрет он, и не будет его имя прославляться». Достоевский, видимо, не следовал этому правилу, иначе он не допустил бы, чтобы его посмертная слава была испорчена подобными пятнами, которых было у него довольно много.
Во время работы над своим последним романом Достоевский, вероятно, уже в полной мере ощущал себя представителем русской правящей элиты. В круг его постоянного общения входит уже не только Победоносцев, но и все великие князья и княгини, включая наследника (будущего Александра III), которому он лично преподнес пахнущий типографской краской экземпляр «Братьев Карамазовых» (подношение состоялось 16 декабря 1880 г. «в собственные руки его высочества» в Аничковом дворце). Возможно, именно этим ощущением личной причастности к высоким политическим кругам империи в «двадцать пятый кадр» романа им был помещен, помимо «еврейского», еще и «польский вопрос» — вечная головная боль русской императорской власти. Тем более, что в представлении Достоевского поляки в ненавистной ему иерархии социалистов-разрушителей занимали, как минимум, второе место, а третьего и вовсе не было. Вспомним по этому поводу его слова из письма Пуцыковичу от 29 августа 1878 г.: «Кстати, убедятся ли они [т. е. в охранке], наконец, сколько в этой нигилятине орудуют (по моему наблюдению) жидков, а может, и поляков». Результатом всех этих государственных размышлений было появление соответствующих образов в художественном творчестве Достоевского, где поляки возникают одновременно с евреями! достаточно вспомнить издевательские фигуры «полячков», один из которых, явившись на похороны Мармеладова в «Преступлении и наказании», привел затем еще двоих своих никому не известных соплеменников, чтобы пожрать на дармовщину на поминках.
Потом в «Бесах» появляется еще один карикатурный персонаж — ссыльный ксендз Слоньцевский, однако «польская линия» в этом романе-памфлете развития не получила. Зато в «Братьях Карамазовых» «достоевские поляки» уже предстают в полный рост. В мимолетных образах «панов» Муссяловича и Врублевского — проходимцев и карточных шулеров, беспрестанно демонстрирующих при этом свой польский гонор, в полной мере отразилось предубеждение писателя к польскому народу, чья кровь текла в его жилах. Здесь же нашлось место и политическому доносу:
—
—
……………………………………………………………………………………
— За
—
—
—
—
—
—
Так Достоевский «почтил» память о встреченных им на каторге Шимоне Токаржевском, Юзефе Аничковском, Людвиге Корчинском, об умершем в Омском остроге профессоре Иосифе Жоховском и других поляках, отбывавших наказание за участие в польском освободительном движении. К этой своей «памяти» обратился он и когда выбирал фамилию для одного из карикатурных «панов» в «Братьях Карамазовых», сначала, в подготовительных материалах, называвшегося Бемом, а затем, в окончательной редакции — Муссяловичем (Кароль Бэм и Ян Мусялович — узники Омского острога, как и сам Достоевский). Когда-то главный врач тюремного госпиталя Троицкий предостерегал Достоевского от общения с поляками, «из которых некоторые, несмотря на свое происхождение, усвоили уже хитрость, низость и прочие качества». Тогда Достоевский «с благодарностью» принял «предостережения» доктора, но в полной мере последовал им, как мы видим, тридцать лет спустя, когда уже сам стал «предостерегать» своих читателей, в том числе — «высочайших», о польской угрозе русской политике и нравственности. «Они столь же опасны, как и во времена последнего польского восстания, если не более», — как бы говорит Достоевский в своем последнем романе.
Когда-то Д. Мережковский сказал о Достоевском, что, «как это часто бывает с пророками, от него был скрыт истинный смысл его же собственных пророчеств», и, вероятно, он был прав. Во всяком случае, когда читаешь и перечитываешь главу «Бесенок», трудно избавиться от ощущения, что в этом тексте есть не только то, что так нравилось фабрикаторам «дела Бейлиса», но и нечто скрытое даже от автора. Вслушайтесь в слова Достоевского, описывающие облик, речи и поведение Лизы: