1906 г., за восемь лет до того, как Анна Григорьевна стала защищать память мужа. Однако, наиболее удивительно то обстоятельство, что современники Достоевского считали его
И все же, был ли «ставрогинский грех» плодом воображения писателя или следствием реально происшедшего с ним в какой-нибудь «бане», знает только Всевышний.
Теперь позволю себе небольшое отступление от основной темы этих очерков: когда я перечитывал во время работы над ними «исповедь Ставрогина», в ее тексте я вдруг почувствовал присутствие набоковской «Лолиты». И сама форма «исповеди» напомнила мне об исповеди Гумберта Гумберта, и в сцене неожиданного пробуждения женственности в Матреше в ответ на мужские ласки. Если, взяв эту сцену за основу, присоединить к ней возможный даже в России предшествующий сексуальный опыт девочки и последующее развитие событий, обусловленное наличием этого опыта, то Матреша превратится в Лолиту. Я, может быть, наспех просмотрел доступную мне литературу о Набокове, чтобы убедиться, что не у одного меня возникло подобное впечатление, и вскоре обнаружил присутствие Достоевской Матреши в давней статье Нины Берберовой о «Лолите» («Новый журнал». Нью-Йорк, 1959). Однако Берберова приводит упомянутую выше сцену из «исповеди Ставрогина» лишь в доказательство того, что тема возможной «ответности» девочек на взрослые ласки, тема «нимфеток» не была изобретена Набоковым.
Говоря о моих библиографических поисках, нельзя не упомянуть и одно довольно пространное эссе Станислава Лема о «Лолите», опубликованное более сорока лет назад («Twozczosc», 1962, № 8), в названии которого присутствует Ставрогин («Лолита, или Ставрогин и Беатриче»). Однако Лем в своем очерке усматривает тематическую связь «Лолиты» с предсмертным сном Свидригайлова, вызванным его страстной мечтой о чувственной инициативе, исходящей от соблазненной им девочки, а не с исповедью Ставрогина, где эта инициатива реализуется наяву. При этом создается впечатление, что главу «У Тихона» Лем вообще не читал, поскольку пишет, что совращение малолетних Достоевскому представлялось грехом, прощение которого невозможно и недопустимо, в то время как Тихон от имени писателя указывал Ставрогину возможный путь искупления и прощения. Подобострастие же, с которым в этом эссе говорится о «глубоком» Достоевском в сравнении с «мелким» Набоковым, свидетельствует о том, что длинный список «благодарных евреев европейского звания», видевших в Достоевском несокрушимый оплот общечеловеческой морали и нравственности, пополнился именем покойного Станислава Лема.
Зная о том, что Набоков скорее бы умер, чем сам признал бы какое-либо влияние Достоевского на свое творчество (символично и то, что «дрянной и гадкий» для Достоевского Веве стал местом, где тело Набокова обратилось в прах, и душа его возвратилась к Всевышнему, Который ее дал), я все же почти уверен, что «Лолиту» и «исповедь Ставрогина» соединяет не только сходство тем. («Почти», потому что прообразом Лолиты могла быть и первая нимфетка в русской литературе Дуня Вырина.) Рассказывая об истории своего романа, Набоков вспоминает о нескольких неудачных попытках справиться с этой темой до 1940 г. и в 40-х годах, и лишь в середине пятидесятых, когда повествование о «нимфетках» приобрело форму исповеди, пришло окончательное решение, и миру явилась «Лолита». Что же произошло между концом тридцатых и серединой пятидесятых годов в жизни Набокова из того, что могло иметь отношение к «Лолите»? В мае 1940 г. Набоков прибыл в Соединенные Штаты и перед ним встал вопрос о хлебе насущном, и одной из приемлемых для себя форм обретения средств к существованию он посчитал преподавание русской литературы. Профессорское место ему вскоре получить удалось, и он занялся составлением лекций для своего курса, который ему предстояло читать восемнадцать «американских лет». Эта работа требовала постоянного общения с русским классическим литературным наследием, результатом которого и стали его «Лекции по русской литературе». В посвященном Достоевскому разделе этой книги присутствует роман «Бесы», но ни единым словом не упоминается глава «У Тихона», однако вряд ли Набоков ее опускал, перечитывая этот роман при подготовке лекций, и сохранившаяся в его подсознании «исповедь Ставрогина» помимо его воли могла повлиять на окончательную форму «Лолиты» и на некоторые особенности сюжета. Но это, конечно, всего лишь моя версия, а тем, кто сомневается в ее вероятности и в самой возможности возникновения нового творческого шедевра из нескольких строк чужого текста, я напомню, что знаменитая притча Франца Кафки «Превращение» возникла из одной фразы Достоевского: «Скажу вам торжественно, что я много раз хотел сделаться насекомым» («Записки из подполья»).
И все-таки нейдет у меня из головы запись Достоевского о Страхове. Каждому, особенно тому, кто жил достаточно долго на этом свете, приходилось переживать охлаждение друзей и отдаление от тех, кто был когда-то близок и даже дорог, но мне в моей жизни не встречались люди, которые бы, презрев былую дружбу и родство душ, стали бы выискивать в еще совсем недавно почти родном образе мелкие недостатки, нанизывать на нить своей памяти мелочные придирки и доказывать себе, что этот, еще совсем недавно самый необходимый им человек, всегда был негодяем. Я не могу согласиться с не без лести преданными Достоевскому литературоведами, объясняющими выходку их кумира высокими идеологическими разногласиями, «вдруг» появившимися после пятнадцати лет близкого знакомства и общения. И чем больше я думаю об этом, тем чаще вспоминаю известную суфийскую притчу о скорпионе и лягушке:
Скорпион умолял лягушку переправить его на другой берег широкого ручья.
— Но ведь ты ужалишь меня, — говорила лягушка.
— Что ты, я же не враг себе и не хочу утонуть, — отвечал скорпион. Наконец лягушка сдалась, скорпион забрался к ней на спину, и они поплыли, а посредине ручья скорпион все-таки ужалил ее, и они утонули.
В этом месте в притче появляется рассказчик и говорит слушателям:
— Вы думаете скорпион хотел ее ужалить? Нет, конечно, так как он знал, что если это случится, то они утонут. Но и не ужалить он не мог,
Кстати, по своему астрологическому знаку Федор Михайлович Достоевский был «скорпионом». Может быть поэтому и вспомнилась мне эта притча?
V. «Осенний роман» Ф. Достоевского
В начале апреля 1876 года Достоевский, которому шел тогда пятьдесят пятый год, получил письмо от восемнадцатилетней еврейки Софьи Лурье. Из письма этого следовало, что она — дочь богатого минского банкира — учится в Петербурге и, озабоченная качеством своего образования, хотела бы получить совет, что ей следовало бы прочесть и изучить.
Достоевский ответил ей 16 апреля:
«Многоуважаемая Софья Ефимовна,
Мне очень трудно так прямо в письме переслать Вам несколько названий необходимых для Вас книг. Не захотите ли сами зайти ко мне на одну минутку в один из текущих дней, от 3-х до 4-х пополудни? Хоть я и занят, но для Вас найду несколько минут в виду Вашей чрезвычайной ко мне доверенности, которую умею оценить. Книгу выбрать надо сообразно со складом ума, а потому лучше узнать друг друга ближе.
Получив это письмо, Софья Лурье 25 апреля 1876 года, опять-таки по почте, попросила Федора Михайловича «назначить день и час, когда Вы будете свободны, чтобы принять меня».