— Таких я, друг, видал многих, — только глину они зря портили да кирпич губили… И меня же сами звали они поправлять, — это чтобы бабы на ихних головах горшков дуже много не били, как и горшки тоже грошей стоют!..
— Да понимаешь ты, — кричал ему прямо в уши, подскакивая вплотную, Дрок, — что тут все должна быть моя собственная работа, чтобы никто отнять моей хаты не мог?
— А на черта кому твоя хата, чтоб ее отнимать?
— Все встать могут в свидетели, как оно не купленное, а сделанное моим чисто трудом!.. Вот!.. Все видали кругом и сейчас видят! — кричал Дрок.
— Ну, погоди, — останавливал его рукою Заворотько. — На стены ты камень припас, значит, видать, фафарку хочешь делать?
— А, разумеется, фафарку!.. Что, мы вместе с бабой фафарки не слепим?
— Хитрости никакой нет!.. Только крестовины вставить…
— И вставлю!.. И окна-двери навешу!.. И железом накрою!.. Все сам!
— Ну, то уж дело твое… Хочешь, чтоб на голову тебе капало, тоди крой сам… А плиту тебе Заворотько-печник зложит… Думаешь, много он возьмет?.. Не-ет, он теперь много не берет, как он уж не союзный… И даже так я тебе скажу (тут Заворотько понизил голос до шепота), что даже он никому и ни-ни об этом! Придет он к тебе до сход солнца, а уйдет, как фонари зажгут… Так, чтоб его никто и не бачив!
К новому году Дрок перешел в свой новый дом, в котором было только две комнаты, и, хотя железо на крыше на виду у всех укладывал сам Дрок и сам его красил, крыша все-таки не текла, а заворотькиной плитой Фрося осталась довольна.
По стенам снаружи дома развесила она под самой полкой крыши пучки золотистых кукурузных початков, на крыше разложила оранжевые пузатые бородавчатые тыквы, — это было в теплый солнечный день, — и то и дело выбегала любоваться этим украшением и только вечером, когда натянуло с моря дождевые тучи, сняла.
А Дрок, водворивший уже в новом сарае корову, спешно сооружал другой сарай для сена. Он стучал бы и по ночам, если бы ночи не настали темные, хоть глаз коли.
В той же комнате, которую занимал он раньше, поселился какой-то приезжий по фамилии Дудич.
Упал в колодец средний сынишка Дрока — Егорка, лет восьми. Как он очутился там, на той самой, дубовой почерневшей и скользкой балке, которую Дрок все собирался вырубить, этого Егорка не мог объяснить отцу потом, когда его вытащили.
Он стоял перед отцом круглоголовый, плотный, очень спокойный, даже пожимающий плечами, всем своим видом дававший понять, что иначе и быть не могло, что вообще всякий, кому случится упасть в колодец, должен стать там на поперечную дубовую балку и время от времени не спеша кричать, чтобы его вытащили, — не спеша потому, что попадать в колодец не всякий день удается, а любопытного там очень много, и когда от стенки колодца там отрываешь маленькие камешки и бросаешь в воду, то они булькают совсем иначе, чем ежели бросаешь их сверху.
Побледневший, оторопевший, спрашивал сына Дрок:
— Стервец ты этакий, как же ты туда упал, скажи?
А Егорка, сморщив безволосые брови и глядя в землю, отвечал густо, однако немногословно:
— Упал, и все.
— А на перекладину же ногами ты как попал? — хотел допытаться Дрок, но Егорка отвечал так же густо:
— Попал, и все.
— Ну, мерзавец же ты этакий, как же ты летел туда, скажи: чи ты вниз головою, чи ты ногами вперед? — допытывался отец.
— А я же почем знаю? — светло глядел на него Егорка и пожимал не узкими для восьмилетнего плечами.
Лицо у него было щедро усеяно конопушками, левый глаз с маленькой косиной, заметной только тогда, когда он поворачивал голову направо.
Он непритворно был удивлен, почему это так в голос заплакала мать, когда его вытащили, а отец, заделывая брусьями устье колодца, кричал ей:
— Ты зря не реви, а кругом его щупай: чи не оборваны ль у него все печенки, или его в больницу сейчас вести надо!
Все у Егорки оказалось в целости, и вечером в этот день Дрок жестоко отхлестал его ремнем, больше имея в виду полную для себя непостижимость этого случая, чем со злости.
Зато вскоре после того сломал себе руку семилетний Митька. Он подставил с земли на крышу дома тонкую легкую доску и подпрыгивал на середине ее, пока она не переломилась пополам. Упасть ему пришлось о камень рукою, и то, что этот сынишка его так же, как и он когда-то, сломал не левую, а именно правую руку, и не в локте, а около плеча, очень поразило Дрока, так что пальцы его, привычно потянувшиеся было к уху Митьки, сами остановились на полдороге.
В больнице с Митькой проделали почти то же, что когда-то старый костоправ Гордей из села Звенячки проделал с самим Дроком, и руку подвязали ему марлевой повязкой к шее, но ровно через четыре дня он, цепляясь за сучья одной левой рукой, полез на грушу следом за Егоркой, и вот тут-то уж жесткие пальцы Дрока дотянулись до маленького, прижатого Митькина уха.
— Соба-чонок скверный! — кричал Дрок. — Я тебе доску простил, поганец, а вона ж вещь хозяйственна, а ты, калечь убогая, еще и грушу зломить хочешь?.. По-до-жди!.. — и тащил его к дому.
Митька был очень вертлявый и визгливый, и, вертясь и визжа, он всячески старался вырваться, даже пробовал кусаться, а когда оставил его отец, пообещал, хныча:
— Хорошо-хорошо… Вот я… еще одну руку сломаю!..
Но Дрок знал, что он, хотя и сердит, отходчив, однако говорил о нем Фросе:
— Убери от него все доски в сарай, абы на дворе не валялись!
На старшего, Ванятку, лет уже десяти, пожаловались Дроку, что он, такой же спокойный по натуре, как и Егорка, и такой же круглоголовый и плотный, когда пас корову около одного временно оставленного под присмотр Настасьи Трофимовны дома, обдуманно и метко швыряя с разных расстояний камнями, выбил все до единого стекла в окнах.
Настасья Трофимовна обычно несколько побаивалась крикливого Дрока, но теперь она кричала сама, часто нагибаясь в поясе:
— Что я теперь скажу хозяину?.. У-сте-рег-ла!.. И от кого же вред такой страшный? От мальчишки! От мальчишки! От хулигана! За которым отец-мать не смотрят!..
Все, что у нее накопилось против Дрока за несколько лет, выложила крикливо и сбивчиво эта старуха с мучнисто-белым иссосанным лицом, на котором и нос, и губы, и выпуклые глаза — все было громоздко; но чаще всего и язвительней всего повторялось ею:
— Извольте сейчас же вставить, гражданин Дрок!
И это больше, чем все другие ее слова, раскаляло Дрока.
Он начинал чаще и слышнее дышать, багроветь от шеи к вискам, и, может быть, он изувечил бы старуху, если бы Фрося не поспешила увести ее, как будто затем, чтобы посмотреть на битые стекла, но больше затем, чтобы спрятать от мужа своего старшего.
Прятать его пришлось ей дня три, пока не отошел Дрок. Он мерил стекла старым аршином, рассчитывал, насчитал на двадцать с лишком рублей, думал мучительно и успокоился только тогда, когда пришел к твердому решению ни одного стекла не вставлять.
Тогда появился Ванятка, и между отошедшим отцом и провинившимся сыном произошел такой разговор:
— Теперь ты растолкуй мне, бо я не тямлю, зачем ты з этими чертовыми стеклами связался и что у тебя в башке было? — сдержанно, и нарочно сидя при этом и положив нога на ногу, начал Дрок.
— Ничего, — ответил на последнее Ванятка, упорно глядя на необычайно большие пальцы босых отцовских ног.
— Но ты же, олух, ты знаешь, что за те стекла два червонца я отдать должен? — повысил голос