до стенки, голову в ямку спрячет, сидит — не жукнет… Птица ведь дикая, а поди ты, сидит, как цыпленок: прямо смотреть жалость брала…
Тимофей говорит, все время улыбаясь и всячески действуя руками. У него большой кадык под давно не бритым подбородком и голос рокочущий, мягкий. Я не знаю, чему так улыбается он, но эта улыбка — ласковая сетка разных мелких морщинок — как-то притягивает, втягивает, всасывает меня во что-то радостное, в детство.
Я давно уже знаю Тимофея. У меня на даче он красил новые полы, и когда полы покоробились и встали буграми в пазах, он ощупывал их руками и говорил удивленно:
— Ишь ты как!
— Прошпаклевал плохо, — замечал я.
— Не-ет! Нет, это не от шпаклевки зависимость, — качал головою Тимофей и хорошим таким, замечательно душевным голосом разгадывал загадку. — Это просто сфуговать надо было, а мы не догадались.
И когда на окрашенном им же балконе в то же лето потрескалась и облупилась белая краска и я сказал ему укоризненно: «Мелом красил?» — он улыбнулся длинно, так же как улыбался вот теперь, и ответил:
— Не-ет! Еще какие замечательные белила были!.. Нет… Это от солнца.
Я смотрю на Тимофеевы глаза, усы и щеки, нa колючий широкий подбородок, на низковатый морщинистый лоб, вижу, как все это движется, живет, вкладывается целиком в каждое его слово, и как-то становится все страшно внимательным в моей душе, точно я никогда не видал, как смеются и говорят люди; и слова его для меня не слова: я их осязаю, вижу, и, боясь, как бы не порвалось их цветное кружево, я говорю о перепелках:
— Ловят их небось на перелете?
— У-у, а как же! — живо подхватывает Тимофей. — И ловят и бьют — всячески. Много истребляют… Истребление большое… Ружьями по кустам (только иди днем, в каждом кусту перепел, а нет — два), пугнул, стрельнул — и готово… А татары, те их палками прямо бьют — чаталы, палки такие из карагача режут, ветки у него это… ветвление такое частое, — обрежут ветки так на четверть — палка не палка — квадратная совсем, как бросит перепелу в лет, лучше ружья убивает… Чуть-чуть ее стоит только самую малость задеть сучком, так и падет: жирная, подлая… А вот турки в своей земле, те прямо сети на них ставят, как на рыбу, к телеграфной проволоке привяжут, как летят они, так прямо в сеть головой и есть. Утром идет с мешком, никакой себе спешки не знает, столько их наберет, большие тыщи!.. Только они их там не то что в еду, на сало топят: сало выгонят, а мясо бросят — вот черти! А из них ведь, если пилав с помидорами сварить, отца-мать забудешь, как звали… А вот здешние турки на них с ястребами ходят — так небольшие ястребки вроде кобчика, выучат их (а выучат как? — не кормят), на руках носят и ходят по кустам с палкой. Ширнет туда-сюда — перепел: он ястреба пырь — тот за ним, догнал, сшиб, тут же и драть зачнет: долб-долб, а на груди колокольчик. Турка к нему — а он так на гайтане, на шнурке на таком, с ним и летает. Подойдет, за гайтан цап — есть, голубчик. Перепелку отберет, в мешок, а сам дальше, опять по кустам ширять. А ястребки эти завзятые такие, — на кого хочешь кинутся, не то на перепелку: гуси летят — на гусей, дрофы — на дроф; смотреть — смех берет. Ведь сам-то прыщ, вот так — крылья косяком, серенький, ну, кобылка у него, значит, здоровая, — кобылкой и бьет… Гуси-то где летят?.. А он еще выше их подымается да как свистнет оттуда, — как буря прямо. Гуси — кто куда: гогот, кто в эту сторону, кто в другую, другой назад, а из него, из гуся, из одного таких десять ястребов выйдет… Я вот раз видал, как он их это, как ударил сверху, — кто куда, а один прямо турманом вниз! Оголоушил он гуся, — сила у того еще есть, а только понятия никакого нет: куда ему лететь, что ему делать, — прямо рассудка нет: кружится и падает, кружится и падает… Надо мной как раз и падал. Вот, думаю, ловко: домой с гусем приду. И уж так его видно стало, ястребка-то: сидит на груди, прижался и долбит, как дятел какой: долб-долб-долб… Я это руки вверх: т-ты, черт! — как крикну, — ястреб сорвался, вбок, а гусь это (море счас тут было, — по берегу я шел), гусь в море как зашумит… Ну, очухался там, поплыл… Ястребок вертелся-вертелся, — по-одался!.. Куда этот гусь делся, — так и не досмотрел я… Ну и жалко ж было: прямо вот-вот в руках был… Чуть бы чуть еще, — и был… А то еще раз видал, как в дрофу ударил: так от нее перья и посыпались. Ну, дрофу он, конечно, только сшибить наземь может, потом уж когда-когда драть зачнет: работы ему с дрофой тьма!.. Сверчок ведь, чистый сверчок, а поди ты, кобылка у него какая!.. — И, говоря это, Тимофей обводит меня и сидящих напротив барышень своим сияющим взглядом.
У «Титании» мягкий и плавный ход, и море на редкость спокойное, гладкое море, и на горизонте собираются легкие, как пух, облака-барашки, и солнце льется вокруг, растворенное в морском пару, — но всего этого нет, потому что есть другое: улыбаются Тимофею барышни-московки.
Они сидят в тени под тентом, и улыбки у них — это только округлые, млеющие, лиловые пятна около светлых глаз, у крыльев носа, в слегка приподнятых углах рта и в длинных ямочках щек. На обеих белые войлочные лопухи, приткнутые шпильками, у обеих голые шеи и кофточки-матроски, ко они едва ли сестры.
— А дрофа большая? — несмело спрашивает одна. — Сколько фунтов?
— Дрофа-то? До полпуда бывает, — поспешно отвечает Тимофей и тут же вспоминает что-то: — С пятнадцатого июля на нее охота… Дрофа — она здесь зиму продолжает, только в стаях она зимой, в гуртах… Дрофу, ее бить надо в жару… Так, если градусов двадцать — двадцать пять — ни за что не подпустит, а вот тридцать два так, тридцать три, а сорок еще того лучше, — вот когда она сидит, как гусыня, крылья распущены, и, значит, дремит. Свободно тогда на выстрел подползай — на семьдесят шагов подпустит… А стрепет — вот еще из ихней породы, — вот чутка птица, уж и чутка!.. Поведет глазком, — ать! — за-че-сал по стерне!.. Трудно его убить, стрепета…
Мы идем близко от берега, и над нами вьются и кричат какие-то очень цветистые, желтокрылые, синеголовые птицы. Летают они косяком; отбросятся в сторону и потом сразу вот уж опять здесь — повиснут в воздухе и кричат.
— Какие это? — наперебой спрашивают барышни.
— Это — пчелоеды, — отвечает Тимофей улыбаясь, — щуры-пчелоеды, пчелками питаются… Ден пять у нас тут потолкутся и в лет… Как перепел летит, так и щур, — в одно время… И ведь сюда назад как летят, тоже к одному времени подгоняют, — вот чудно!.. Сколько птиц летит, — у всякой свое время… На баркасе выедешь в перелет, вот весною, когда рыбу ловить далеко уходишь, — верст за десять стаи-то летят… Так, верите, несчастные такие, уморенные бывают, за баркас цапаются лапками, за борта-то… Возьмешь рукой, положишь — лежит, как неживая, и глазки закатит. Не го на живот, — прямо на бок ляжет и двошит. Привезешь их на берег — вот рады, вот защебетают — чи-чи-чи-чи… Ах ты, господи! И как это малая такая тварь, а все она знает, куда ей лететь — все делает, как лучше не надо, — вот ведь! Значит, так уж дано им, чего и человек не поймет…
Тянутся в сторону Тимофея купцы. Они едят виноград, хрустя косточками, ничего не выплевывая и добросовестно все глотая, едят прямо с кисти, захватывая губами снизу по нескольку ягод, и на лицах у них блаженная усталость от сытости. У обоих фигуры широкие, сырые. В картузах, в плотных суконных тужурках и в сапогах под лак. Приехали, должно быть, скупать фрукты.
— Ивана Сковородку, кровельщика, знаете? — спрашивает меня Тимофей.
— Рыжий, что ли?.. Знаю, — вспоминаю я.
— Вот, вот, рыжий… Нет у нас больше такого охотника, как Иван Сковородка! Вот уж ходок! Безо всякой собака, без ничего, вышел это с вечера, задрал голову, как гусар, — по-дал-ся! Зайцев, например, если… и как он их найдет и где найдет, не двух, так одного он уж обязательно тащит… Нюхом одним жив… И где они лежат знает, и все, весь обиход ихний… удивление! Середь дня в жару, тогда заяц сонный, — он их чуть не руками, безо всякого ружья берет… Заяц — он спать здоровый; напасется за ночь и спит…
— Руками прямо? — переспрашивает один из купцов, участливо улыбаясь одними глазами.
— Прямо руками… Ну, палкой по голове для оглушения вдарит, потом заберет…
— А вы к рыбу ловите? — спрашивает другой, снимая зачем-то картуз с лысины…
— Как же! У нас сеть с зятем есть, крючья… Сейчас вот скумбрия пошла, султанка, — когда время есть, выедешь… Весной — белуга, а то камбала… Лобанов не ели? Вот рыба вкусна!.. Лобанов острогой ночью по камням бить, — вот охота веселая… Мы ведь для этого лодку-плоскодонку справили, — обращается ко мне Тимофей. — Назвали мы эту лодку «Гагара». Такая сердцеедка подлая: плывет, нос