и не угадывал за ними волнения, ничего такого, что позволило бы догадаться о тревоге любящей женщины за жизнь любимого, который подвергается смертельной опасности. «Это даже лучше, что она не страдает и не мучает себя», — думал он, но сердце его сжимала тоска. Он заставлял себя писать ей одни и те же «идиотские» фразы: «Чувствую себя хорошо. У нас все в порядке». Даже клятвы в любви казались ему нелепыми. Он много думал о Берте, с нежностью вспоминал ее. Всякий раз, когда наступали короткие минуты затишья, она завладевала его мыслями, но в долгие часы ожидания на крыльце или во время яростного обстрела Берта для него переставала существовать. Он оставался один. Иногда вдруг ее имя мелькало в его сознании, затуманенном страхом, точно тревожный крик, точно мольба о помощи: «Берта! Берта!» — и исчезало, будто отскакивало от натянутых струн его души.
Больше всего мысли Аугусто занимали солдаты его батальона. Лил дождь, монотонный, проливной, шумный. Он просеивался сквозь ветер и падал на дорогу, а ветер яростно колотил в стены и с ревом и стоном уносился прочь. Парни сидят в воде и грязи, насквозь промокшие, продрогшие. Дождь и ветер слепят им глаза. Они так и будут утопать в непроглядном мраке, жалкие, затерянные, пока одного за другим их не перебьют в ожесточенных атаках.
По дороге все время брели раненые. Легкораненых поддерживали под руки. Тела их безвольно свисали. Они едва волочили по земле ноги, обессиленные, истекающие кровью. Иногда судорожно откидывались назад, но головы их тут же снова безжизненно склонялись на грудь. Проезжала серая в потемках санитарная машина. Сначала к фронту, потом обратно. А раненые все шли и шли, молчаливой, страшной колонной.
На рассвете прилетят бомбардировщики, потом вражеская артиллерия забросает их тоннами взрывчатки. Надо иметь стальные нервы, чтобы все это выдержать. На второй день стали пить. В складчину покупали коньяк. Бутылку передавали из рук в руки. Пили молча, без смеха, без песен. Прямо здесь же, на крыльце, и продолжали ждать. Кружилась голова, мутило. Они стояли с застывшими лицами, пошатываясь, сплевывая. Голова была ясной, но хмель делал их ко всему безразличными, ослаблял страх.
На мгновение засыпали, не в силах даже снять сапоги. Усталость валила их с ног, и они погружались в беспокойный сон, словно во мрак. А на рассвете снова стояли на крыльце в ожидании неминуемого налета вражеской авиации.
Особенно сильно бомбили на четвертый день. Сначала сбросили бомбы на позиции, потом на город. Кинулись в убежище, которое лавочник построил возле дома. На четвереньках с трудом протиснулись через узкий вход. Стены были каменные, толщиной почти в полметра. Потолок низкий, из бревен и щебенки. Здесь едва помещалось шесть человек. Вошла жена лавочника со свечой, осветив убежище желтоватым пламенем. Все посмотрели друг на друга и тут же низко опустили головы. От взрывов перехватывало дыхание, замирало сердце, кровь застывала в жилах, а потом снова начинала свой неудержимый, панический бег.
Взрывы все приближались, сверху донизу распарывая занавесь дня. От беспрерывных залпов земля ходила ходуном. Все молчали. А когда бомба рассекла пространство, каждый подумал: «Падает на нас». Широко разинули рты, точно опережая предсмертный вопль. Воздух раздирал мощный, пронзительный рев. Съежились, пытаясь втиснуть голову между колен. «Боже мой!» — простонала женщина. И сразу раздался оглушительный взрыв. Взрывная волна загасила свечу, захлестнула людей, и убежище содрогнулось. С потолка и стен посыпалась щебенка. Только лавочница продолжала бормотать сквозь слезы: «Боже мой! Пресвятая богородица!» Остальные молчали, погруженные в темноту. Снова в воздухе повисла бомба. Смерть витала над ними, леденила кровь. Земля содрогнулась от страшного удара, осколки звонко застучали по стенам убежища. И вдруг воцарилась настороженная тишина. Послышались далекие крики и рокот моторов. Солдаты выскочили из убежища. Самолеты медленно удалялись. Солдаты грозили им вслед кулаками и осыпали площадной бранью.
Пошли посмотреть, где упали бомбы. Одна взорвалась в пяти-шести метрах от убежища, посреди дороги. Воронка была неглубокой. Вдребезги разлетелся каменный край тротуара. В стене дома зияли пробоины.
— А еще говорят ложись, если не хочешь, чтобы тебя убило осколком.
— Это когда земля рыхлая.
— Пошли они к… матери со своей рыхлой землей! Бомба, от которой погасла свеча, упала по ту сторону дороги, в двенадцати метрах от убежища.
— Да, если бы эта бомбочка угодила в нас…
Она взорвалась на каменистой почве, пробуравив гигантскую воронку, в которой могло поместиться более пятидесяти человек.
— В ней, наверное, было килограммов пятьсот.
— Пятьсот? Тоже мне умник! По меньшей мере тысяча. С тех пор они прятались в сточной трубе, под мостом.
Ее брали штурмом женщины, мужчины, старики, дети, солдаты. Втискивались туда на четвереньках и сидели там скорчившись, чтобы не мешать движению воздуха и не задохнуться. Люди толпились возле трубы, бранились, отталкивали друг друга, кричали. И в трубе они продолжали ругаться и оскорблять один другого, до тех пор пока взрывы бомб не заставляли их смолкнуть и не объединяли в общем горе. Солдаты не очень церемонились. Они кидались к укрытию, отшвыривали женщин и лезли внутрь. Потом их стыдили: «Нечего сказать, храбрецы!» И они краснели. «Да, сеньора! — сказал как-то один из солдат. — Вы совершенно правы. Я боюсь больше, чем вы и все, кто здесь находится. Это верно. Потому что, когда заваруха на этом фронте кончится, вы останетесь спокойно жить в своем доме, а я снова отправлюсь под пули. Но если сейчас мне прикажут выйти и стрелять, я несмотря ни на что пойду. Вы меня поняли?»
Аугусто пытался подавить в себе страх. Он бежал к убежищу, испуганный, но улыбка не сходила с его лица. Однажды утром страх его был почему-то сильнее, чем всегда. Он оттолкнул какую-то женщину от трубы и влез первый.
Женщина лишь что-то проворчала, но Аугусто несколько дней мучила совесть.
Роту Аугусто непрерывно бомбардировали самолеты. Особенно в то утро. В этой бойне погибло много солдат, было немало тяжелораненых. Среди них Старик. Приехав в Хаку за продовольствием, Аугусто зашел в госпиталь навестить его. Голова Старика была забинтована.
— Привет, Старик! Тот открыл глаза.
— Не унывай, все будет в порядке, — улыбнулся ему Аугусто.
Старик закрыл глаза, пошевелил губами, вернее, скривил их, как ребенок, в жалкой гримасе. Аугусто ушел расстроенный. У Старика было такое же лицо, как всегда. Такое же, как всегда, будто ничего не случилось. В ту ночь он умер.
Чтобы помочь поварам разнести еду на позиции, с гор спускался взвод солдат. В день, когда ранили Старика, Аугусто встретил Кастильо.
— Ты не можешь себе представить! Бомба разорвалась совсем рядом. Если бы ты видел — одних разнесло в куски, другие покатились по земле с диким воплем. Ради бога, умоляю тебя! Больше я не выдержу. — На глаза Кастильо навернулись слезы.
— Успокойся, дружище, успокойся! — потрепал его по руке Гусман. — Вот увидишь, я сделаю все, что смогу.
— Спасибо! А то… — и он горестно замолчал.
К востоку от города, на позиции, расположенной параллельно ему, возвышался холм, склоны которого соединял железнодорожный тоннель, находившийся в руках националистов. При выходе из тоннеля с левой стороны виднелось подножие горы с часовней святого Петра, где засел враг, с правой — подножие холма, по которому проходила железная дорога. Железная дорога была нейтральной зоной. Роту Аугусто направили туда, как только она прибыла в Сабиньяниго. Капитан с одним из взводов засел в тоннеле. Два других взвода прикрывали склон холма, где был выход из тоннеля.
К позициям ведет крутая тропинка. Ее все время обстреливают из пулеметов, но повара волоком тащат котлы. Совсем рядом пули поднимают полоску пыли. Аугусто вместе с поварами несколько раз взбирался по этой тропинке. Он думает, что страдание и тоску невозможно передать. Их надо пережить, надо видеть, как смерть безжалостно пригвождает к земле, как жалит своими ядовитыми укусами. Шесть раз в день проделывают повара этот путь. Аугусто поднимается в тоннель каждый вечер, докладывает капитану, получает новые приказания. Он смотрит на Лагуну и на Падрона, видит смертельную бледность,