эмигрантом, вполне своим человеком. Для большей безопасности и лучшей ориентировки в непривычных, чуждых условиях, он советовал на первое время остановиться у его жены, чтобы после, при ее содействии, поыскать комнату в каком-нибудь небольшом пансионе. В назначенный день мой спутник явился совсем готовым, с двумя билетами на проезд до Парижа. Солидный и приятный с виду, он оказался, моим земляком, писателем, поэтом и прекрасным товарищем.
Очень рано утром, едва пробились первые робкие лучи солнца, мы уже сходили с поезда на перрон Парижского Лионского вокзала. Город лишь только что стал пробуждаться. Огромнейшие фуры, везомые крупными с чепцами на голове лошадьми, с грохотом катились в туманной, предрассветной мгле. И эта туманность делала все предметы значительнее: точно в кинематографе, выдвигались из мглистого воздуха головы животных в увеличенном размере и затем мгновенно исчезали из поля зрения.
Мы зашли в первый невзрачный кабачок или ресторанчик около вокзала, чтобы выпить там чашку кофе и немного отогреться. Хозяин тотчас же угадал нашу национальность и принес порядочную кипу русских газет, среди которых первое место занимало «Новое Время».
При любезном внимании Любови Григорьевны, жены Азефа, мне быстро удалось найти комнату во французском пансионе, весьма приятном и недорогом. Само собой понятно, как все было интересно в этом суетном мировом городе. Целыми днями бродили мы по разным уголкам города, плацам, музеям и садам, богатым памятниками великих событий прошлого. Мы представляли собой того лесного человека, которому неудержимо хочется все ощупать, до всего дотронуться; и часто широко и пугливо открывались наши глаза от разного рода неожиданностей. В конце экскурсии к нам присоединилась прелестная девушка, по происхождению русская, по воспитанию же — вполне француженка. Она весело и охотно водила нас по самым интересным, ей отлично знакомым, частям города, останавливая наше внимание на самом значительном, важном, исторически замечательном. Однажды, насмотревшись до переутомления на изумительные богатства Парижа, мы зашли отдохнуть на квартиру жены Азефа. У нее мы застали компанию молодых людей, обсуждавших вопрос о возвращении в ближайшие дни на родину, в Россию. Квартира была тесная, маленькая; гости все сгрудились в крохотной гостиной, около небольшого круглого стола; тут же у противоположной стены сидел одиноко Азеф. Он никакого участия в разговоре не принимал, казалось, даже не вникал в его содержание, но как-то особенно пытливо следил за тем, кто говорил и как говорил. Насколько помнится, речь свелась потом на новейшую литературу, на Пшибышевского, Арцыбашева[72] и др. писателей того же направления. Азеф был ярым противником новой литературы, ее последователей и восторженных поклонников «живого слова». Как бы вызывая его на откровенный разговор, один из собеседников резко и определенно поносил «заплесневелую», всем опротивевшую старую «канитель», скучную и никому теперь не нужную, какую по привычке тянут «оставшиеся старички» (так же выразительно в то время проводилась эта мысль новыми певцами). Некоторые из сидевших вызывающе смотрели на Азефа, но он до самого конца не обмолвился ни одним словом.
Многие считали этого ловкого предателя необычайным честолюбцем, адски самолюбивым чудовищем, с душой, всеми дьяволами наполненной, хотевшим совместить в своих руках всю власть, все могущество, быть «наибольшим» и тут и там, никого не щадя, никого не любя. Быть может, историки, отодвинутые дальше от современности, правильнее понимают мотивы изучаемых личностей, но нам, вместе работавшим с Азефом, кажется, не без основания, что самым сильным дьяволом в его душе была подлая его трусость, ну, и… корысть. Первая, конечно, играла крупнейшую роль, — ведь ни одна страсть не доводит до той степени падения, как трусость: «начнет, как бог, а кончит, как свинья», — сказал наш поэт[73] об одном из персонажей своего произведения.
История предателей, ренегатов дает яркие примеры того, до какой степени это подлое чувство помрачает разум человека, доводя его до чудовищного падения и низости. Один штрих, одно мимолетно замеченное обстоятельство часто помогает правильнее и лучше понять побуждения человека, чем продолжительные разговоры и споры.
Таким случаем, пожалуй, является следующее обстоятельство.
По какому-то неотложному делу я однажды зашла на квартиру жены Азефа. Толкнувшись в первую комнату и не найдя там никого, я заглянула в полуоткрытую дверь второй комнаты, рассчитывая там встретить хозяйку. Мелькнувшая перед глазами картина заставила меня быстро попятиться назад; но и в этот краткий момент память успела зафиксировать слишком многое.
На широчайшей кровати, полуодетый, с расстегнутым воротом фуфайки, лежал откуда-то вернувшийся Азеф, хотя было еще не поздно. Все его горой вздувшееся жирное тело тряслось, как зыбкое болото, а потное дряблое лицо с быстро бегавшими глазами втянулось в плечи и выражало страх избиваемой собаки в вверх поднятыми лапами. Это большое, грузное существо дрожало, словно осиновый лист (как я узнала это впоследствии), только при мысли о необходимости скорой поездки в Россию. Это происходило после дела Плеве. Ситуация, им самим созданная, приводила все к большему падению, большей лжи, выпутаться из которых становилось все труднее. Предстоящая перспектива быть открытым становилась для него яснее, а предотвратить это — труднее, невозможнее.
Жена его оправдывала проявленную им тогда подленькую слабость тем, что он очень нервно расстроен, между тем предстоит неотложная необходимость ехать в Россию. Если там его арестуют, то в тюрьме он не выдержит, сойдет с ума, он сам это чувствует, переживая даже здесь мучительное настроение. Он устал, утомлен, за ним гоняются постоянно, беспрерывно, поездка равносильна смертному приговору.
— Его обязанность отойти от дел, — заметили мы ей на эти ламентации. — Если вы не преувеличиваете действительности, вы должны, хотя бы на время, отстранить его от работы.
Тогда думалось, что жена представляет все в несравненно большем размере, чем оно есть в действительности. Но виденная мною жалкая, чего-то молящая фигура, трусливо пакостная, впоследствии объяснилась: он тогда умолял жену уехать с ним в Америку, бросить все, предвидя свое неминуемое разоблачение, свою скорую гибель.
Последующие встречи с Азефом ограничивались разговорами, исключительно до дела относящимися. В боевых работах он видел недостаточную последовательность, планомерность. Все силы Б.О., все внимание необходимо сосредоточить на министрах внутр. дел, снимать их одного за другим, не считаясь ни с характером деятельности занимавшего этот пост, ни с его личными качествами. Бить в этот пункт упорно, настойчиво, раз за разом, доколе не изменится существующее положение, ибо министр вн. дел ответственен за весь строй жизни страны, он поддерживает и охраняет этот строй в России. Об убийствах Азеф говорил как-то слишком упрощенно, как о самой простой, заурядной вещи. Раз кто-то рассказывал при нем о только-что происшедшем случае, когда матрос стрелял в девушку-пропагандистку в организации среди моряков. По счастью, револьвер оказался игрушечный, серьезного поранения не причинил. Вся опасность заключалась в нелегальном положении девушки, что могло бы обнаружиться, если бы началось следствие, да могли пострадать хозяева квартиры, куда пришел матрос. Азеф, не задумываясь, выпалил: «убить сейчас же матроса!». Все присутствовавшие при этом «полевом суде» опротестовали скорое и жестокое решение Азефа.
Хотелось бы уже кончить с этим гаденьким, и потому я забегу несколько вперед. В 1905 г., по освобождении из тюрьмы после «дарованной» свободы, кое у кого из сидевших по делу 17-ти, арестованных 16–17 марта, мелькало неясное, не вполне еще оформленное подозрение, что в выдаче этой группы Б. О. участвовали лица, совсем близко стоявшие к центру. В обвинительном акте, врученном всем членам группы, весь материал, все данные для предания суду были построены на показаниях одних шпиков и филеров. Фамилии их всех были зафиксированы в конце показаний каждого из них. Эту гармонию нарушали два агента (тайных), фамилии которых совсем замалчивались, а между тем их показаниям придавалось особливое значение. Теми, кто сидел в Д. П. 3., за время производства следствия было с воли получено уведомление, уже подтвержденное полностью, об агенте Татарове,[74] прибывшем из Иркутска политическом ссыльном. «А кто же другой?» — пытливо искал ответа каждый из нас. Ни один из сопроцессников не возбуждал ни малейшего подозрения. Военный суд, куда недели за две до 17 октября было направлено наше дело, нашел нужным, за недостаточностью обвинительного материала, прекратить дело по отношению большинства арестованных, кроме пяти. У них при аресте были взяты взрывчатые вещества и, кажется, револьверы. Сами судьи выразились, что они не разбойники, чтобы судить и осуждать только на основании показаний филеров.