тонкого сукна кафтан, лицо сплошь заросло золотой курчавой бородой, из которой торчат только орлиный крючком нос да губы, да глаза горят бешеным огнем.
— Я им покажу, Сорокоумам, дульку в нос! — выкрикивал он на бегу. — Окромя меня, нету тут начальства! На стены, ребята! Встретим их огненным боем!
Заперев окованные медью ворота тяжелой орясиной, он разогнал толпу, а сам нырнул в приказчичью избу, откуда вскоре выскочил с тяжелой пищалью на плече. Казаки, приставив лесенки, кидались с ружьями на стены.
«Бунт! — решил Семейка, сообразив, что бешеный казак был не кто иной, как сам Поротов. — Не видит разве с пьяных глаз, что у Сорокоумова пушки в отряде? Как предупредить кровопролитие?»
В сумятице, охватившей крепость, про Семейку забыли. Он катался по земле, стараясь освободиться от пут. Связали-таки некрепко — брага виновата. Освободив затекшие руки, Семейка непослушными, онемелыми пальцами развязал ноги и прыгнул на спину лошади, а оттуда — на стену палисада. Отряд был совсем близко.
— Бунт! — во всю глотку заорал Семейка. — Бу-у-унт!..
В третий раз ему выкрикнуть не дали — оглушили прикладом ружья, стащили за ноги внутрь острога. Били его остервенело — ногами босыми и ногами, обутыми в сапоги, — по груди, по ребрам…
Услышав предупредительный крик Семейки, Сорокоумов привстал в стременах.
— О каком это бунте толмач мой кричит? — спросил он Щипицына, не оборачиваясь.
— Поостеречься нам надо, — отозвался тот, ероша свою острую белую бороду. — Должно, служилые нашкодили тут и теперь крепость добром сдавать не хотят. Не первый это случай по воеводству. Вели-ка казачкам рассыпаться в цепь, а пушкарям зарядить пушки картечью.
Сорокоумова долго упрашивать не пришлось. Уже сама возможность сопротивления со стороны Поротова привела его в ярость. Он приказал сиповщикам и барабанщикам играть бой.
Привычные ко всяким неожиданностям, казаки быстро сообразили, в чем дело, и по командам десятников разбежались в цепь, охватывая крепость полукольцом. Пушкари повернули орудия в сторону острога. Как бы подтверждая правильность высказанной Щипицыным догадки, крепостца опоясалась пороховым дымом, и грохот выстрелов донесся до Сорокоумова. Какой-то промышленный схватился за живот и, выпучив глаза, стал валиться на землю. Из-под пальцев у него потекла струйка крови.
— Пали! — закричал пушкарям Сорокоумов, соскакивая с лошади и прячась за ее крупом.
Медные пушечки рявкнули грозно и дружно. С гулом пушек слились выстрелы ружей сорокоумовских казаков. Картечь и свинчатка хлестнули по палисаду, высекая щепу.
На этом бой и кончился. Услышав дикий визг картечи над головой, защитники крепости мгновенно протрезвели и, бросив стены, разбежались по домам. Крепостные ворота распахнулись как бы сами собой.
В остроге двое казаков было убито и пятеро ранено.
Поротов, запершись в приказной избе, выпалил через окно из пищали, чем немало переполошил вступивших в крепость казаков, и прокричал, что скорее убьет себя, чем сдастся.
Когда казаки выломали дверь и ворвались внутрь избы, они обнаружили Поротова храпящим на полу. Рядом с ним стоял ковш недопитой браги. Приказчик был мертвецки пьян. Сорокоумов постоял над ним, целя пистолем в голову, потом сплюнул в сердцах, засунул пистоль за кушак и приложился к недопитому ковшу.
На другой день они уже подружились с Поротовым и сидели в обнимку за одним столом, дуя брагу. Оба были довольны тем, что дурацкая эта баталия закончилась столь благополучно для обеих сторон.
Больше двух недель Семейка провалялся в постели. За это время Сорокоумов успел принять острожное имущество и отправить Поротова с командой в Якутск.
Семейку Сорокоумов устроил в приказчичьей избе, за перегородкой, приставив ухаживать за ним ламутку-травницу. Иногда начальник острога и сам заглядывал к Семейке, справлялся о самочувствии. Самоотверженность толмача, предупредившего отряд об опасности, заставила приказчика переменить отношение к Семейке. Он не раз выказывал ему знаки внимания и заботы.
— Ничего, парень ты молодой и крепкий, выкарабкаешься, — говорил он с уверенностью, сидя на табуретке возле Семейкиной постели и подпирая оплывшие щеки кулаками. — Казачья кость не по зубам старухе-смерти.
Однако дружба у них не получилась, Семейка чувствовал, что от заботливости приказчика веет равнодушием и холодком.
По вечерам в приказчичью избу являлся Щипицын, и они подолгу о чем-то беседовали с Сорокоумовым. Потом стали звать на эти беседы и Бакаулиных.
Однажды Семейка поймал обрывок разговора, который заставил его насторожиться.
— …Раз удача привалила — держи ее крепче за хвост, — говорил Щипицын Сорокоумову. — Вернешься в Якутск через два года не нищим сыном боярским, а человеком с достатком. Твою долю соболей я провезу в Якутск тишком — воевода ни сном ни духом про то не услышит. А ясачная сборная казна будет вся в порядке— комар носа не подточит. Только не худо бы послать казаков в тайгу для отвода глаз на заготовку корабельного леса.
— Обойдется. Отпишу якутскому воеводе, что морем пройти в Камчатку нет никакой возможности. Нет ведь у нас ни корабельных мастеров, ни мореходов. Разве мы сумасшедшие, чтоб на верную гибель в море идти? Ничего, поднесу воеводе сороков пять соболей по возвращении в Якутск, так он небось в отписке сибирскому губернатору отпишет, что и судно мы построили, и в море ходили, и лишения многие претерпели на верной службе государю, да вышла, дескать, неудача.
Семейка слушал этот разговор, стиснув зубы, — глаза щипало от горечи. Значит, не бывать ему на Камчатке, не встретиться с друзьями. Как же жить ему здесь, среди этих волков?
Как-то раз в разговоре за стеной было упомянуто имя Умая. Промышленным, готовившимся к поездке по ламутским стойбищам, начальник острога обещал дать для охраны пятерых казаков. Если Щипицыну удастся напасть в тайге на след Умая, казакам надлежало гнаться за ним, схватить и доставить в крепость на суд.
Семейка решил попросить совета у Мяты. Этот его знакомец, поранив топором ногу, накануне ухода поротовской команды в Якутск, вынужден был остаться в остроге и, судя по его виду, ничуть не сожалел об этом. Время от времени он заходил навестить Семейку. Прихрамывая, проходил за перегородку, нагибался, чтобы не стукнуться головой о матицу, и, усевшись на неструганный табурет у Семейкиной постели, начинал вынимать из-за пазухи кульки с брусникой и голубицей, свертки с копчеными рыбьими «пупками». Потом готовил из ягод и рыбы толкушу, заправленную целебным медвежьим жиром.
Однажды Семейка решился рассказать ему про Умая, про опасность, какая нависла теперь над его другом.
Выслушав, Мята задумчиво свесил кудлатую голову. Потом поднял на Семейку серые строгие глаза.
— Через пару недель, говоришь, они в тайгу подадутся?
— Ага. Может, даже чуток попозже.
— Ну вот и хорошо. К тому времени ты совсем на ноги встанешь, да и моя нога как раз подживет. Промышленных мы опередим. Отправимся будто на охоту в тайгу, а там и разыщем твоего Умая.
Спустя несколько дней после этого разговора Семейка начал уже выходить из дома, хотя слабость все еще продолжала мучить его, — бродил, стараясь перебороть головокружение и тошноту.
В крепости между тем начинался разгул. Винокурня Щипицына делала свое дело. Не только казаки гуляли — из тайги приезжали за сивухой ламуты и даже коряки с севера. В амбар Щипицына с компанией уже потекли соболи и лисы, хотя по строжайшему указу Сибирского приказа запрещалось покупать шкурки у таежных жителей, пока они не сдадут государев пушной ясак.
По вечерам в приказчичьей избе дым стоял коромыслом, и Семейка, чтобы не слышать пьяных криков, грохота каблуков, ругани, иногда уходил ночевать к Мяте — в казачью казарму.
После баньки, жарко истопленной Мятой, все болячки с Семейки как рукой сняло.
И вот наступил день, когда, отпросившись у Сорокоумова на охоту за медведем, Мята с Семейкой