отправились в тайгу.
— Ну вот, парень, — говорил Мята, закидывая котомку за плечи и усмехаясь. — Ты дивился, что мы с Поротовым нашим так долго успенье справляли. А оно, успенье-то, и при Сорокоумове продолжается. Разгонятся казаки, сплошь до одного надают Щипицыну кабальных записей, а мочи остановиться не будет. Потому как тут тоска и глухомань.
Западные ветры с гор согнали морось над острогом, очистили небо от облаков, и установилась та ясная погода, которая сопутствует осени на Ламском побережье.
Тропой, проторенной таежными охотниками в незапамятные времена, они поднимались вверх по реке Охоте. Верстах в десяти от острога, стеснив пойму, на реку надвинулся лиственничный лес. Был он в эту пору тих до звонкости, словно все живое затаилось в нем в ожидании снегов. Лиственницы, схваченные ночными заморозками, местами побурели и осыпали затверделую хвою. Высоко в небе с жалобным плачем тянулись на юг последние журавлиные клинья.
Речки в тайге обмелели, поклажа за спинами путников не была обременительной, и поэтому двигались они быстро. К полудню отмахали верст двенадцать. Чем дальше уходили от острога, тем сильнее чувство свободы, раскованности овладевало ими.
На реке Каменушке устроили отдых. Семейка набрал хворосту, высек огонь и поставил на костер медный котелок с чистой ледяной водой. Чай пили долго, до пота.
Семейка рассказывал про Узеню, какой это добрый и веселый ламут, радовался предстоящей встрече с Умаем, звал Мяту уйти совсем в тайгу, жить с кочевниками, где нет ни воевод, ни приказчиков, ни плетей с батогами.
Мята слушал молча, ухмылялся в бороду, потом отставил кружку, глянул на товарища строгими серыми глазами:
— Крайность это, хлопчик. То не наша жизнь. Вот ежели бы самим воевод скинуть — тут тебе и воля настала бы.
— Как воевод скинуть? — удивился Семейка. — Да разве же царь позволит?
— То-то и оно, что не позволит. Пробовали уже… Про Разина Степана слыхал?
— Слыхал, — подтвердил Семейка, невольно понижая голос.
— А про Кондратия Булавина?
— И про Булавина разговоры слышал.
— Слышал!.. А я, брат, не только слышал, но и повидал кое-что.
— Дядя Мята, расскажите! — загорелись глаза у Семейки.
— Может, при случае и расскажу. А сейчас пора нам дальше топать.
Мята покряхтел и стал собирать котомку.
Вечером, когда они, поставив шалаш, устроились на ночлег в сухом, устланном хвоей распадке, Мята вытащил из котомки оловянную баклагу, поболтал, приложился к горлышку.
— Щипицынская отрава. Хоть и противна на вкус, а все-таки жилы согревает. Хлебнешь чуток?
Семейка отказался:
— Не умею я вино пить. С души воротит.
— Ну и правильно, коли не пьешь. Не умеешь, так и не учись. Веселит вино поначалу, да с похмелья больно тяжко.
Однако сам Мята еще дважды прикладывался к горлышку; скоро глаза его засветились озорством, он стал сыпать шутками да прибаутками, потом вдруг сразу посуровел, уставился на Семейку тяжело и непонятно:
— Полюбил я тебя, хлопчик… Хоть и девятнадцатый год тебе, а все ж не взрослый ты еще, и жить тебе сиротой круглым худо. В случае чего буду я тебе заступником, так и знай…
— Спаси бог тебя за это, Мята…
— Полюбил я тебя, да… А все-таки вынь-ка ты нательный крестик да поцелуй, что скорей язык проглотишь, чем выдашь мою тайну…
Семейка, вытаращив глаза, поцеловал крестик.
— Клянусь, Мята, на этом крестике.
— Ну вот и ладно. И без крестного целования верю я тебе, а все ж ты услышишь сейчас такое, о чем только под клятву рассказать можно.
— Да меня хоть железом жги!..
— Верю. Потому и решился тебе рассказать. Так вот знай, что я не кто иной есть, как самый настоящий разбойник. Погулял я славно с Кондратием Булавиным на Дону. Да гульба-то нехорошо для нас кончилась. Большой кровью кончилась да виселицами. Много виселиц тогда плыло по Волге, много буйных головушек с плеч покатилось. Вот слушай…
В тот день, когда на реке Айдаре конники Кондратия Булавина напоролись на крепкую засаду и, наполовину поредев, с воем откатились назад, булавинский сотник Вершила с десятком казаков прорвался через неприятельские ряды и взял путь на север, в охваченную смутой Башкирию. В этом десятке был и Мята.
Вершиловцы вербовали новые конные сотни для Кондратия, намереваясь вскоре спуститься всей силой на Дон, чтобы соединиться там с Булавиным. У Вершилы набралось уже до тысячи сабель, когда пришла весть, что бунт Кондратия захлебнулся в крови, а сам Булавин застрелился.
Вершила больше года крутился по Верхней Волге, вступая в стычки с царскими отрядами. Рубились яростно и беспощадно, но восстание затухало. Башкирские князьки решили послать гонцов за помощью к туркам.
И тут Вершила откололся: негоже было христианину просить обороны у неверных.
Давно рассеялись по степи и полегли булавинские отряды, разбежались башкирские повстанцы, а Вершила все еще рыскал по лесам, пятясь к Уралу.
На Урале наткнулись на заслоны дюжих, откормленных охранников заводчика Строганова — уральского царька, который от себя платил за каждую голову бунтовщика. Тут и настал конец вершиловскому отряду. Из последней стычки, потеряв коней, унесли ноги втроем: Вершила с Мятой да раненный в шею мужик Гаврила. Проплутав с неделю по лесным дебрям, надумали они уходить в Сибирь.
В пути легла зима. Чтобы не замерзнуть, решили напасть на купеческий караван, отбить сани и двигаться дальше конно.
Несколько суток, затаясь в лесу, сторожили у тракта добычу. Дважды проходили мимо санные обозы, но были они людны, и из каждых саней торчали ружья. Наконец ранним вечером донесся до них звон одинокого колокольчика. Гаврила, выворачивая раненую шею, глядел на дорогу из-за густой ели, в то время как его товарищи, прячась поодаль с ружьями, ожидали знака. Прошло минут пять, и Гаврила махнул им рукой. Вершила с Мятой, увязая в снегу, поспешили к тракту. По дороге, запряженные парой рысаков, неслись легкие санки. В санках, кроме возницы, было двое закутанных в овчинные тулупы седоков. Гаврила кинулся под морды рысаков и ловко остановил коней на всем скаку. Из санок грохнул выстрел. Вершиле с Мятой пришлось тоже разрядить ружья. Оба седока были убиты сразу, однако возница, оказавшийся бывалым солдатом, выскочил из тулупа и, схватив ружье, успел спрятаться в лесу. Одна из пуль, пущенных солдатом, ударила Гаврилу в грудь, и он с хрипом повалился на дорогу, выпустив коней, которых успел перехватить Мята. Поспешно погрузив Гаврилу в санки, они пустили коней вскачь.
Часа через два Гаврила перестал дышать, и его зарыли в сугробе у тракта.
Дальше ехали вдвоем. Вершила обшарил мешки в санях и нашел запас провизии на целую неделю. Осматривая какую-то сумку, он удивленно потряс за плечо Мяту, правившего лошадьми. В сумке оказался пакет с царевым гербом на имя тобольского губернатора. Нашлись в возке и сопроводительные бумаги на убитых седоков.
Дальнейший путь Вершила с Мятой, воспользовавшись чужими бумагами, совершали как важные особы. На всех станках они требовали без очереди лошадей на смену и без помех добрались до Тобольска. Не доезжая до города, возок изрубили и сожгли, уничтожили бумаги, сели верхом на лошадей, и вскоре в одном из трактиров города объявились два вольных человека, которые искали случая наняться на казачью государеву службу. Пропившийся писец, знавший ходы и выходы, за ведро медовухи выправил им нужные бумаги.