трамваев, словно тигр, подстерегающий на тропе антилоп. Мы на ходу высыпали из трамвая, как груши, и прошмыгнули наискосок полем, засаженным овощами. Земля пахла по-весеннему. Цвел коровяк и жужжали пчелы. А в городе за рекой, как в глубоких джунглях, шла облава на людей.
Когда мы наконец прорвались к дому на Торговой, где нас ждали директор, председатель экзаменационной комиссии, классный руководитель и преподаватель химии, лавина облавы подкатилась уже под самые наши окна.
Директор хранил молчание. Внимательно слушал ответы. Классный руководитель, высокий, добродушный мужчина, глядел на нас с сочувствием и подбадривал взглядом. Мы никогда не слыли корифеями в химии, — ни Анджей, поэт и критик, ни Аркадий, художник и философ, ни я. Наши неуверенные ответы вызывали хитрую усмешку у экзаменатора, которого мы в школе из-за его седой бороды называли Козьей Бородкой. Вообще-то он был весьма уважаемым ученым.
Кое-как сдали. И тогда Козья Бородка произнес:
— Ну, господа (это «господа» подчеркивало нашу зрелость в области химии), — не будьте глупцами и не попадайтесь в облаву.
Он показал рукой на окно, за которым бурлила толпа, окруженная полицейскими, и добавил, подняв вверх пробирку с какой-то красной жидкостью, сложный состав которой Анджей тщетно пытался вывести на доске.
— Если вы не знаете, во что верить, верьте в химию. Верьте в науку. Эта вера вернет вас к человеку.
Одного только человека не хватало тогда среди нас: светловолосого Юлека, питомца отцов иезуитов. Он был схвачен между Новым Святом и Аллеями, и след его пропал. Осенью, когда нас приняли в подпольный университет, до нас дошли слухи, что Юлека вывезли в Ораниенбург, недоброй памяти лагерь под Берлином, и что он еще жив.
Преподаватели и студенты
До дома профессора надо было идти тихими боковыми улочками, заасфальтированными и обсаженными молодыми каштанами. Осеннее, с металлическим блеском заходящее солнце просвечивало сквозь их бледно-зеленые чахлые листья. Из центра сюда долетали приглушенные звонки трамваев и монотонный шум машин. Над гонтовыми крышами особняков иногда пролетали, хлопая крыльями, голуби, а по тротуарам время от времени, стуча сапогами, проходил патруль немецких жандармов.
Профессор принимал нас в халате и мягких домашних туфлях. Он сидел за письменным столом, облокотившись на подлокотники кресла, куря одну папиросу за другой, и молча ждал, когда мы все будем в сборе. Мягкий зеленоватый свет настольной лампы падал на позолоченные пуговицы халата и тонкую жилистую руку профессора, но не достигал его лица. Только когда профессор затягивался, вспыхивал красный огонек папиросы и освещал черные, гладко зачесанные блестящие волосы, смуглое энергичное лицо и крепко сжатые губы, которые в красном свете казались почти синими.
Профессор никогда не читал лекций в городе. Во время самых ожесточенных уличных облав он всегда проводил занятия у себя, сначала в прекрасном особняке, полном цветов, картин и книг в изящных переплетах, громоздившихся на книжных полках от пола до потолка, а затем в скромной квартирке профессорского дома на Старом Мясте. Другие преподаватели пользовались испытанным, почти классическим способом: проводили семинары и читали университетский курс на квартирах у своих студентов поочередно.
Сначала нас было восемь — шесть девушек и два парня. Мы были первыми студентами подпольного варшавского университета. Сейчас это звучит очень красиво, но в период воздушных боев за Англию и одновременно за господство фашизма над миром заниматься вопросами истории польской литературы, изучать структуру языка и знакомиться с такой ненужной в борьбе вещью, как библиография, казалось делом неразумным.
Поздней осенью, когда исход сражения за Англию был решен в пользу союзников, профессор прочитал нам по карточке темы для самостоятельной работы, касающиеся, разумеется, шедевра нашей поэзии — «Пана Тадеуша», — требовалось овладеть обширной литературой по этому предмету. Профессор предоставил в наше распоряжение свою роскошную библиотеку, приносил нам книги из города, одалживал их у своих знакомых и выкрадывал из закрытых немцами библиотек, руководил нашим чтением и интересовался нашим бытом.
В очень просторном, но лишенном всякой мебели и совершенно нетопленном помещении на шестом этаже мы изучали описательную фонетику. Преподаватель приезжал на велосипеде из какого-то варшавского пригорода. На узкой лестнице было темно как в подземелье, поэтому он взваливал себе на плечо велосипед и, крутя одной рукой переднее колесо, динамиком освещал себе дорогу. К счастью, он был крепкого сложения, но порой сильно задыхался. Промерзнув в квартире во время двухчасовой лекции, он поспешно сносил велосипед вниз и возвращался к себе в пригород, изо всех сил нажимая на педали, чтобы успеть до полицейского часа.
В кабинете Корбута на Краковском Предместье, некогда полном книг, а сегодня зияющим провалами сгоревших стен, проходили лекции по книговедению. Преподаватель был страшно молод и, когда говорил, краснел как девушка. Он вытаскивал для нас средневековые инкунабулы, оправленные в обшитые кожей доски, объяснял современную технику изготовления бумаги и процесс создания книги.
Семинары проходили на первом этаже, окно выходило во двор, и с улицы сквозь толстые стены старого дворца до нас не долетало ни единого звука. Поэтому в зале, полном старых книг и пропитанном специфическим библиотечным запахом, можно было отдохнуть, позабыв об улице, жандармах и сыщиках, а также о доме, превращенном в склад различных предметов, весьма необходимых для нелегальной жизни.
В складе строительных материалов на Праге, в помещении, предназначенном для ночного сторожа и одновременно кладовщика, читался университетский курс философии. Окно пристройки выходило на площадь, где около ямы с известью и кучи песка, глины и кирпичей стояла у сетки, отделяющей площадь от улицы, большая пароконная подвода и маленькая ручная тележка. По тротуару прохаживался жандарм, охраняя соседнее здание, где содержались люди, которых отправляли на работы в Пруссию. По этой причине окно изнутри завешивали тростниковой циновкой. Хотя на улице еще было светло, в комнате зажигали свет, профессор усаживался на табуретке против нас, теснившихся на деревянном топчане (под топчаном лежали: множительный аппарат, радио, несколько стоп копировальной бумаги), заслонял глаза рукой и неторопливо, отчетливо произнося слова, начинал двухчасовую лекцию. Мы искренне восхищались им, потому что говорил он сжато, удивительно точно и ясно, — а еще потому что выдерживал двухчасовое сиденье на твердом канцелярском табурете. Правда, другого табурета не было во всей квартире.
До сих пор помню вкус дискуссий в первый наш университетский год. Громадина Анджей, тот, что работал рикшей, во время споров яростно тряс буйной шевелюрой. В зеленом свете лампы, на фоне бронзовых корешков книг он походил на огромного дикого кота, который злится. Когда наступал вечер и за голубым оконным стеклом бесшумно опускались вниз большие мягкие хлопья снега, мы до хрипоты спорили о каких-то частностях в структуре «Пана Тадеуша», взаимопроникновении лирической стихии и эпики в «Бенёвском» Словацкого, о роли описаний природы в литературном произведении, выступая с Анджеем единым фронтом против девушек и безжалостно громя их рефераты. Профессор скручивал одну папиросу за другой и молча улыбался, явно забавляясь горячностью спора, а потом поправлял нас, учил анализировать и выражать свои мысли научно.
Итак, сначала нас было только восемь. Но через два года в Варшаве уже полным ходом работали два университета: варшавский и бывший познанский, организованный преподавателями, бежавшими из Познани; функционировал медицинский факультет, политехнический институт, читались лекции в Академии изящных искусств, в Институте театрального искусства. Кроме этих как бы официальных учебных заведений, стихийно возникали научные и художественные кружки, объединявшиеся вокруг писателей, литературных критиков и художников, которые делились с молодежью своими знаниями.
История польской культуры с гордостью вспомнит о том, что никто из преподавателей не колебался