— Да, благодарение Богу, с этой дочкой мне повезло.
— А ее друг — преподаватель?
— Да, дон Хосе-Мария де Самас, преподает психологию, логику и этику.
— Ну что ж, дорогая, поздравляю вас! Отлично пристроили дочку!
— А что, недурно!
У доньи Матильды тоже была приятная новость — не столь определенно приятная, какой могла стать новость, сообщенная Пакитой, но все же, бесспорно, приятная. Ее сыну, Флорентино де Маре Ноструму, удалось заключить очень выгодный контракт в Барселоне на выступления в «Паралело», в блестящем спектакле-ревю под названием «Национальные мелодии», и, так как спектакль этот проникнут патриотическим духом, можно было надеяться, что власти окажут ему поддержку.
— Я ужасно довольна, что он будет работать в большом городе — деревня наша такая некультурная, актеров иногда даже камнями забрасывают. Как будто они и не люди! Однажды в Хадраке дошло до того, что пришлось вмешаться полиции; не подоспей она вовремя, эти безжалостные дикари убили бы моего бедняжку до смерти — для них нет лучшего развлечения, чем драться да говорить гадости артистам. Ох, ангелочек мой, какого страху он там натерпелся!
Донья Рамона соглашается.
— Да-да, в таком большом городе, как Барселона, ему, конечно же, будет лучше — там больше будут ценить его искусство и уважать его.
— О да! Когда он мне пишет, что отправляется в турне по деревням, у меня просто сердце переворачивается. Бедненький мой Флорентино, он такой чувствительный, а ему приходится выступать перед такой отсталой и, как он выражается, полной предрассудков публикой! Это ужасно!
— Да, конечно. Но теперь-то все пойдет хорошо…
— Дай Боже, чтобы и дальше так было!
Лаурита и Пабло обычно пьют кофе в шикарном баре неподалеку от Гран-Виа — таком шикарном, что как поглядишь на него с улицы, так, пожалуй, не сразу решишься войти. Чтобы пройти к столикам — их всего с полдюжины, не больше, и на каждом скатерть и цветочница, — надо пересечь полупустой холл, где два-три франта потягивают коньяк да несколько пустоголовых мальчишек проигрывают в кости взятые дома деньги.
— Привет, Пабло, ты уже и разговаривать ни с кем не хочешь! Ну понятно, влюбился…
— Привет, Мари Тере. А где Альфонсо?
— Дома сидит, со своими, он в последнее время очень переменился.
Лаурита надула губки; когда они сели на диванчик, она не взяла Пабло за руки, как обычно. Пабло ощутил некоторое облегчение.
— Слушай, кто эта девушка?
— Приятельница моя.
С видом грустным и чуть лукавым Лаурита спросила:
— Такая приятельница, как я теперь?
— Нет, что ты!
— Но ты же сказал «приятельница»!
— Ладно, знакомая.
— Вот-вот, знакомая… Слушай, Пабло…
Глаза Лауриты вдруг наполнились слезами.
— Чего тебе?
— Я ужасно расстроилась.
— Из-за чего?
— Из-за этой женщины.
— Знаешь что, крошка, замолчи и не мели глупостей!
Лаурита вздохнула.
— Ну конечно, и ты же еще меня ругаешь.
— И не думал ругать. Слушай, не действуй мне на нервы.
— Вот видишь?
— Что видишь?
— Да то, что ты меня ругаешь. Пабло переменил тактику.
— Нет, крошка, я не ругаю тебя, просто мне неприятны эти сцены ревности — ну что поделаешь! Всегда одно и то же, всю жизнь.
— Со всеми твоими девушками?
— Ну, не со всеми одинаково — одни больше ревновали, другие меньше…
— А я?
— Ты намного больше, чем все остальные.
— Ну ясно! Просто ты меня не любишь! Ревнуют только тогда, когда любят, очень сильно любят, вот как я тебя.
Пабло взглянул на Лауриту с таким выражением, с каким смотрят на редкостное насекомое. Лаурита вдруг заговорила нежным тоном:
— Послушай, Паблито.
— Не называй меня Паблито. Чего тебе?
— Ах, золотце, какой ты колючий!
— Пусть так, но не повторяй вечно одно и то же, придумай что-нибудь другое, мне это уже столько людей говорило.
Лаурита улыбнулась.
— А я не огорчаюсь, что ты колючий. Ты мне нравишься таким, какой ты есть. Только я ужасно ревную! Слушай, Пабло, если ты когда-нибудь разлюбишь меня, ты мне об этом скажешь?
— Скажу.
— Да кто вам поверит? Все вы обманщики!
Пока они пили кофе, Пабло Алонсо понял, что ему с Лауритой скучно. Очень миловидна, привлекательна, нежна, даже верна, но ужасно однообразна.
В кафе доньи Росы, как и во всех прочих, публика, что приходит по вечерам, совсем не такая, как та, что собирается после полудня. Конечно, все они постоянные посетители, все сидят на одних и тех же диванах, пьют из тех же чашек, принимают ту же соду, платят теми же песетами, выслушивают те же грубости хозяйки, однако, Бог весть почему, у людей, являющихся сюда в три часа дня, ничего нет общего с теми, кто приходит после половины восьмого; вероятно, единственное, что могло бы их объединить, — это гнездящаяся в глубине их сердец уверенность, что именно они-то и составляют старую гвардию кафе. Дневные посетители смотрят на вечерних, а вечерние в свою очередь на дневных как на втируш, которых с грехом пополам можно терпеть, но о которых и думать не стоит. Еще чего не хватало! Две эти группы — взять ли отдельных входящих в них индивидуумов или рассматривать их как некие организмы — несовместимы, и если кто-то из дневных посетителей случайно задержится и вовремя не уйдет, то приходящие под вечер глядят на него недобрым взором, ровно таким же недобрым, каким дневные посетители смотрят на вечерних, явившихся раньше своего часа. В хорошо организованном кафе, в таком кафе, которое было бы неким подобием Платоновой Республики, следовало бы установить пятнадцатиминутный перерыв, чтобы приходящие и уходящие не могли столкнуться даже у вращающейся входной двери.
В кафе доньи Росы после полудня остается один-единственный знакомый нам человек, кроме хозяйки и прислуги. Это сеньорита Эльвира, но она здесь уже стала чем-то вроде мебели.
— Ну как, Эльвирита, спали хорошо?
— Да, донья Роса. А вы?
— Как всегда, милая, как всегда, только и всего. Всю ночь бегала в клозет — видно, съела за ужином что-то, что мне повредило, и желудок вконец расстроился.
— Скажите пожалуйста! А теперь вам лучше?
— Да, как будто получше, только слабость ужасная.
— Ничего удивительного, понос очень ослабляет.