Фатима слила несколько стаканов в пластиковую бутылку и направилась в другой отсек совершать омовение перед молитвой.
– Если бы Пахрудин не рассыпал во дворе баклажки, мы смогли бы набрать больше воды, – заявила она, остановившись.
Валентина, не спеша, приблизилась к ней и уперлась в нее квадратными стеклами темных очков. Ни слова больше не говоря, Фатима скрылась в глубине другой половины.
– Иди, иди, – процедила Валентина сквозь зубы.
Между двумя верхними зубами у нее была щель, и порой слова просачивались сквозь нее вместе со слюной – сплюснутые и на слух неприятные. Но только если Валентина сама хотела их процедить.
Пахрудин тюком плюхнулась на кровать. Лежал, улыбался в тюбетейку, давая воде успокоиться. Прислушивался к току воды – она растекалась по телу бурлящими речками и ручейками. Жизнь зародилась в океане. Человек на семьдесят процентов состоит из воды…
Жизнь зародилась в океане. Человек на семьдесят процентов состоит из воды. Пахрудин ощущал себя океаном – необъятным, одним всплеском способным поглотить весь мир или, наоборот, смилостивиться, успокоиться и дать жизнь – всему миру. Его клетки жадно пили из рек, расходящихся капиллярами ручейков, устремляясь к ним на водопой. Поили дождевой водой свои митохондрии, пузырьки и цитоплазму. Реки несли дождь в разные стороны – к голове, к ногам. Пересекались, перепрыгивали друг через друга, не застаивались, бурлили, несли жизнь миллиардам клеток, составляющим Пахрудина, и Пахрудин жил.
Грянула гроза, но в подвале никто не вздрогнул. Ни гром, ни грозовой гул не способны были испугать людей, каждый день ожидающих начала. Они по опыту знали – потревоженное железными птицами небо шумит по-другому. По-другому гудит земля, принимая железные слитки. Жители подвала благословляли начало грозы.
– А не замесить ли мне тесто для лепешек? – спросила Валентина.
Казалось, ливень омыл не только землю, но и подземелье – от страхов, принесенных с утра Пахрудином. День раскрылся людям навстречу, сжигая в своей грозе уже было наступившее отчаяние.
Валентина закатала рукава, обнажив бледную кожу с близко прилегающими венами. По венам струился дождь. Валентина чувствовала силу в руках. Она опустила руку в мешок муки. Мучная пыль обняла ее пальцы, запястье. Валентине нравилось погружаться в муку по самый локоть. На то она и была мастерица.
Ровно тридцать три пригоршни Валентина достала из мешка и насыпала в миску – по три на каждого, по лепешке на одного. Разбавила их тремя стаканами воды. Вода схватила муку, увязала ее крупицы в комки, и сильные, набухшие дождем пальцы Валентины смяли их в один большой ком теста.
Первая лепешка уже трещала на сковороде, когда дождь наполнил все протянутые к нему миски, но не прекратился. Стопка лепешек уже остывала под чистым полотенцем, когда Уайз беспокойно заворочался на кровати. Скрип ее сетки пробудил струну – неужели опять? Неужели гроза им не помеха?
И гроза им не была помехой. Они были помехой для грозы. Вспышки ракет сбивали грозу с толку, в их пожаре сгорали ее бледно-фиолетовые нити. Гроза была вынуждена отступить, оставить небо над городом. Грозовой гул, не прекращаясь, перерос в свист и удары снарядов о землю.
– Руки-ноги отнимаются, – пожаловалась Фатима.
– Поесть спокойно не дадут, – недовольно проворчал Нуник, отрывая зубами большой кусок горячей лепешки.
Последняя лепешка подскочила на сковороде – дом качнуло. Все в Люде ойкнуло. Казалось, вот-вот дом, потрясенный, сложится бетонными плитами.
– Дочка, началось! – громко возвестила Дуся.
– Мама, я здесь, здесь…
Конечно, здесь, разозлилась про себя Люда, куда ж ты отсюда денешься? Волнение вызывало в ней злость. Так бы и закричала. Неужто и на то прав нет, чтобы закричать? Струна подначивала ее, и Люда могла закричать. Отдавая себе отчет в том, что своим криком напугает слепых, живущих в эти минуты одними только ушами. И она уже открыла рот, потянула носом воздух, чтобы легким хватило для крика, но Валентина ей помешала.
– Потеряли мы все без остатка – и здоровье, и близких друзей! – сказала та, поднимаясь от печки. Печной жар еще полыхал на ее щеках. – Под землею нам жить не сладко, – продолжила она, – по вине нерадивых властей!
«Умом, что ли, от страха тронулась?» – подумала Люда.
Валентина перекинула длинную пшеничную косу со спины на левое плечо. Дирижировала себе вилкой, на которую только что насаживала лепешки. С каждым новым словом голос ее крепчал:
– Много выпало нам испытаний в этом сложном течении лет, все равно не пришло осознание, что со злом нам не выжить – нет!
Зачастила автоматная очередь, отзвук которой пробрался в вентиляционное отверстие и заставил людей вскинуться. Кто-то с земли отвечал разбушевавшемуся небу. Обычно лишь железные птицы пядь за пядью стирали останки города с лица земли, и ни разу земля не оказала им сопротивления. Но теперь, по звукам, доносящимся снаружи, жители подвала поняли – земля вступила с небом в бой. Где-то в соседнем дворе застрочил пулемет – часто, будто ножная швейная машинка, выбивающая быстрые стежки. И ушли надежды на то, что небо скоро очистится. Теперь дом стоял между небом и землей, готовый принять смерть и сверху, и снизу.
– Побеждают темные силы! И не видно тому конца! И одна лишь только надежда зажигает наши сердца!
Валентина размахивала вилкой, насаживая на нее звуки, несущиеся из вентиляционного отверстия. Подача из отверстия – бум! Мах – успела, насадила на вилку широкий блин взрыва. Тра-та-та – вонзила зубцы поглубже в частые слои пулеметной очереди.
– Но она с каждым днем угасает… Да и сколько осталось дней? Неужели больше не вспыхнет искра совести у людей?
И снова бах, бум, тра-та-та. Валентина стоит – коса бьется о грудь – ловит на вилку звуки войны. Голос ее становится шире, растет, гудит, как железный колокол.
– Но мне кажется, надо верить! В то, что зло все равно умрет!..Только жалко, конечно, время, то, которое зря пройдет… Не успеют опомниться люди – те, которые зло творят! Лишь надеяться будут на чудо – что им все как всегда простят. Но таких чудес не бывает! Ведь добро побеждает зло! Всех людей я теперь призываю – научитесь творить добро!
Валентина замолчала. Призыв ее услышан не был. Небо и земля продолжили схватку. Было слышно, как рушатся остовы разрушенных домов. Вот только дом слепых, на удивление, стоял. На удивление самому себе.
– Чьи это стихи? – спросил Нуник.
– Пушкина, – буркнула Валентина, возвращая косу за спину. – Неужели не видно, что мои собственные?
– Представь себе, не видно! – огрызнулся Нуник.
Валентина все еще стояла у печки, щупая пальцами зубцы вилки и как будто раздумывая, что с ней делать. Она могла бы сбросить насаженные на нее звуки в тюбетейку Пахрудина, но вряд ли тот захотел бы иметь такие в своей коллекции. Валентина резко вонзила вилку в свою лепешку. Она жевала ее, отрывая небольшими кусочками, – как свою чашу приходится выпивать до дна, так и свою лепешку съедать до последней крошки, неважно, на чем она замешана.
Люда вытянулась на кровати, которая ее качала, словно люлька младенца, и, заложив руки за голову, принялась разглядывать круглые носки своих ботинок. Сверху – с бетонных плит – сыпалась пыль. Первые дни, проведенные в этом подвале, Люда носила свои женские туфли, но ходить в них было неудобно, и Люда переобулась в ботинки мужа. Они были стары и поношены, но целы. Толстая подошва была прошита прочными нитками – едва купив туфли, муж отнес их ненадеванными к сапожнику и попросил укрепить подошву. Поначалу его практичность Люду смешила, забавляла, умиляла. Неприятные мысли приходили только на рынке, где муж отчаянно торговался за копейку, за грамм. На лице его появлялось тупое выражение, будто голову целиком обмотали скотчем, который сплюснул обычно нормальные черты. И голос у него становился липким, будто скотч.