всплескивал пухлыми руками, опускал их на одеяло, и растопыренные его пальцы порхали, словно объевшиеся, отяжелевшие от хлебных крошек птицы.
– Мне тяжело представлять места, в которых сам я никогда не был. – Уайз вытянул губы трубочкой, тем самым округляя слова и как будто прося прощения. – Я пока и сам не знаю, что это за Великий Раб. Когда узнаю, расскажу… – Он пожмурился в темноту.
– Выходит, у них на планете все, как у нас? – спросила Валентина.
– Слыхали?! Как у нас?! – в темноте Пахрудин изобразил руками изогнутую фигуру, и будь у него в руках кисточка, мог бы нарисовать на черном фоне темноты сложную художественную абстракцию. – У них там в тысячу, в миллион, в сто миллионов раз лучше, чем у нас! У них два солнца, а у нас – ни одного! – Пахрудин стянул с головы тюбетейку и положил ее под подушку. Голосом он говорил злым и раздраженным, и все, включая Валентину, знали, что в такие моменты с ним лучше не связываться.
Раздражался Пахрудин без видимых причин, как, впрочем, и смеялся в самые неподходящие моменты. Когда на него нападал приступ злобы, что случалось нечасто, он сидел, нахохлившись, издавая вибрирующие звуки. Его раздражение быстро доходило до точки кипения, и в горле Пахрудина начинало клокотать – словно в нем закипала вода. Он вдруг и по-петушиному вскрикивал – сухо, неприятно, а потом начинал смеяться. Приступы смеха длились недолго – всего минуту или две.
И сейчас чувствовалось, что Пахрудин закипает, будто сидит не на кровати, а на горячей конфорке.
– Если ты, Пахрудин, не видишь солнца, это не значит, что его нет, – заметила Марина.
Ей было лень разлеплять уже склеенные сном губы, но не хотелось, чтобы Пахрудин, взорвавшись, кого-то обжег.
Пахрудин глубоко затянулся темнотой и сухо по-петушиному вскрикнул:
– Можно подумать, ты много этого солнца видишь!
Посидел, подумал, поскрипел сеткой кровати. Фыркнул. Вынул тюбетейку из-под подушки, фыркнул в нее еще раз и негромко рассмеялся, похоронив свое раздражение на дне круглой шапочки.
Валентина приподнялась. Кровать ойкнула. Раздался шлепок.
– Спи! – приказала она.
Пахрудин послушно улегся, скрестив на груди руки.
– Руки так не держи! – снова прикрикнула Валентина, будто могла видеть, какую позу принял ее муж. – Сколько раз говорила, не лежи, как покойник! Не к добру!
Пахрудин резко вытянул руки по швам, и тогда подвал наконец замолчал, уходя в сон до утра.
Люда проснулась разбитая, во сне у нее мерзли ноги. Ночью Чернуха скулила, мешала спать, и когда Фатима недовольно заухала, Люда поднялась и вывела собаку в другой отсек.
Ноги за ночь распухли, не втискивались в жесткие ботинки. Люда сняла уже достаточно грязные шерстяные носки и надела ботинки на босу ногу. Жесткая кожа вгрызлась в голые пятки, сдавила пальцы, больше всего досталось маленькому, беззащитному мизинцу.
Прибежала Чернуха, ткнулась носом в колени, засопела, задергала хвостом. Люда почесала ей за ушами. Чернуха повалилась на спину и засучила лапами, напоминая цирковую собаку, обученную крутить педали велосипеда.
– Иди под кровать! – приказала Люда. – В другой раз будешь знать, как выть по ночам.
Она вынула из-под подушки сложенную вчетверо репродукцию «Подсолнухов», раскрыла ее. Потерла тяжелые после сна веки, выбирая из ресниц ночные заскорузлости. Вентиляционное отверстие слабо отбрасывало на земляной пол квадрат короткого ленивого света, не имеющего амбиций пойти далеко, дотянуться до углов и четко осветить черты собравшихся.
Чайник сипел на дымящей печке. Незрячие уже проснулись, и в сером свете все они казались прозрачными, едва заметными – поседевшими от пыли. Не людьми, а тенями жильцов дома, которые по- прежнему живут в своих квартирах на разных этажах.
Люда гладила репродукцию, и подсолнухи нагревали бугорки ее ладони. Единственное яркое пятно… Сначала Люда хотела повесить ее на стену, но передумала – незрячие не увидят, а сырая стена убьет цветы, как избыток влаги убивает горшочные.
Лохматые головки, змеистые стебли, резкие изломы лепестков… Подсолнухи напоминали лохматых рыжих мальчишек – сыновей, которые могли бы родиться из ее яйцеклеток. Рыжих, непослушных, растрепавшихся во время игры во дворе – там, где дорожка ведет в цех, где под кронами абрикосовых деревьев гуляет ветер и где, горланя, бегают дворовые пацаны. Из раскрытого окна до Люды доносились их голоса.
Подсолнухи тянулись к ней и тоже смотрели на нее карими зрачками головок – выпуклыми, удивленными. Цветы, написанные неприкаянным голландцем, не были зачаты в семечке, не выросли из тонкого стебля, а сразу вот такими взрослыми вылезли из влажного темного материнства земли. Пробились на поверхность, взъерошив лепестки, удивившись яркому солнцу. Изломанные, поникшие, неприкаянные, как ее не рожденные мальчишки.
Охая по привычке, Люда пошла к печке. За ночь ботинки отяжелели – этим утром они весили на килограмма два больше. Задники скребли пятки.
Зачерпнула кружкой дождевой воды из ведра и только собиралась умыться…
– Ва-а-ай!
Фатима внеслась в отсек, споткнулась о мешок муки у стены и рухнула на первую попавшуюся кровать. Серой тенью с нее упорхнула Галя.
– Ва-а-ай!
Незрячие столпились вокруг нее:
– Фатима! Что с тобой случилось?!
– О Аллах! Если бы вы только знали, что со мной случилось! За что со мной это случилось! Почему это со мной случилось! Ва-а-ай! О Аллах, куда ты смотрел, когда это со мной случилось?!
Фатима заломила руки. Снизу ей начала подвывать Чернуха. Фатима схватилась за сердце, резко села, всплеснула руками, ударила себя по коленям, и била, била, стеная и умоляя Аллаха увидеть ее со своей высоты, хоть одним глазком взглянуть на нее, даже если сейчас у него совсем нет времени. Аллах никак не проявил своего присутствия, и Фатима замолчала.
– Вышла я в туалет за гараж, – начала она и снова схватилась за грудь. – Сердце так и ходит – тук-тук, тук-тук.
Она стала лупить себя по коленкам, подпрыгивая, и можно было подумать, что в туалет ей сходить не удалось.
– Только села, – продолжила она на спертом дыхании, – о Аллах, только села! И ка-а-ак… Уй, не могу, – Фатима снова опрокинулась на кровать.
Марина сунула ей кружку воды. Фатима клацнула зубами о жестяной край.
– Фатима, тихо, тихо, кружку сломаешь, – сказала Валентина, и Пахрудин не смог удержать хохоток.
Хохоток вышел коротким, испуганным, больше похожим на отрыжку, и если бы Пахрудин успел словить его в тюбетейку, к его коллекции, уже скопившейся на тряпичном дне, прибавился бы новый образец.
– Молчи ты! – крикнула на него Валентина. – Не видишь, Фатиме плохо?!..Фатима, что там было за гаражом?
– Только я села, и ка-а-ак началось! Пули под ногами запрыгали – прыг-скок, прыг-скок. У-у-у-й, я вскочила! Хотела штаны натянуть, ка-а-ак они опять запрыгали. Я побежала к подъезду, штаны на коленки упали, юбка болтается, бежать неудобно, вай, только я остановилась их подтянуть, и ка-а-ак снова! О Аллах, что это было?! Кто это был?!
Фатима подавилась криком.
Марина с Людой переглянулись – они знали, кто это был.
Почему он снова промахнулся? Зачем стреляет в жильцов, смешанных по национальному признаку?
…Это теперь так говорят – по национальному признаку. А раньше Люда жила в этом доме и не делила жильцов ни по каким признакам, кроме одного. Она сама – зрячая, Валентина – слепая, Фатима – наполовину. Вот и вся разница.