женских половых органов.
– Купил.
– А потом продали его заключенным.
– Ха! – вмешался Мошонкин, – потом! Не потом, а через пять минут!
– Помолчите, – строго сказал я, – и за сколько вы, Подкладюк, продали его зэкам?
– Ну… За двести.
– Что?! – возмутился Мошонкин, – за двести? А четыреста двадцать не хочешь? Я все точно узнал! Так что не надо ля-ля!
– Так за двести или за четыреста двадцать? – спросил я, уставив на Подкладюка проницательный взгляд.
Он заерзал, отводя глаза, потом кашлянул и сказал:
– Ну… За триста. Триста сразу и сто двадцать потом.
– Та-а-ак…
Я задумчиво помял подбородок и, откинувшись на спинку койки, оглядел присутствующих.
– Значит, если купить вещь за сто шестьдесят пять, а продать за четыреста двадцать…
За спиной раздался голос одного из зэков – Гуталина:
– Сто пятьдесят пять процентов чистой прибыли!
Я удивленно оглянулся и увидел, что Гуталин, прозванный так за цыганскую чернявость, с довольной ухмылкой смотрит на меня.
– А ты не удивляйся, Знахарь! – сказал он, – у меня с детства способность к моментальному счету. Папашка, царство ему небесное, все говорил, давай, Толик, учись, вырастешь, артистом станешь, денег будет куча… Ну, я вырос, только артистом совсем другим стал. Денег, конечно, бывает куча, только они почему-то очень быстро кончаются, а в антрактах между выступлениями я на нарах кантуюсь.
Зэки заржали, вертухаи тоже хихикнули, а я, сдержанно улыбнувшись шутке товарища по камере, повернулся к Подкладюку и сказал:
– Сто пятьдесят пять процентов чистой прибыли – это, знаете ли, не шутка. В странах развитого капитализма люди за восемь процентов начинают друг друга пачками убивать и президентов отстреливать, а тут… Сто пятьдесят пять! Это уже даже и не сверхприбыль, а какая-то фантастика. Ну да ладно. И что же дальше?
– А дальше Мошонкин говорит, ты, мол, денег нажил, значит, должен поделиться.
– А вы что?
– А я, естественно, говорю ему – с какой стати? Я у тебя вещь купил, значит, она моя. За сколько хочу, за столько продаю. Что – не так?
– Конечно, не так, – возмутился Мошонкин, – ты мою вещь продал, а со мной до сих пор так еще и не рассчитался. Это что – нормально?
– Ах, во-от оно как… – протянул я, – в деле открылись новые, не известные до этого момента нюансы. Интересно…
Мазурикам, комфортабельно расположившимся на койках, тоже стало интересно, и Пастух, открыв баночку «Хольстена», на которую все трое вертухаев тут же зыркнули, как таможенник на контейнер с героином, сказал:
– Действительно интересно! Это, значит, кидняк получается…
Я посмотрел на него, и Пастух, понимающе кивнув, замолчал.
А я, укоризненно взглянув на Подкладюка, заметил:
– А ведь товарищ зэк прав – это кидняк. Вам, как представителям Закона, такая терминология не по душе, поэтому я скажу на языке нормальных честных людей.
– Правильно, скажи им, – подал голос Таран.
– И скажу. Получается так: гражданин Подкладюк обманным путем завладел имуществом, принадлежащим гражданину Мошонкину, и продал его.
Когда Мошонкин потребовал рассчитаться с ним по чести, Подкладюк заявил, что не желает ничего слышать. Как это называется на языке Закона, граждане урки?
Ответом был дружный хор:
– Мошенничество.
– Совершенно верно, мошенничество, – подтвердил я, – за это и осудить могут. Но Подкладюк наверняка даст взятку судье, а в тюремной администрации ему состряпают характеристику, из которой будет следовать, что он чист яко белый голубь, и Подкладюк выйдет сухим из воды. И спокойно вернется к своим недостойным и грязным занятиям. Что скажете, господа присяжные?
В камере раздались возгласы:
– И к бабке не ходи! Точняк! Так оно и будет! На кол его!
– Вот видите, – обратился я к Подкладюку, – вы хотели разбирательства – вы его получили. А теперь – приговор.
Настала тишина.
– Значит так. Четыреста двадцать, говорите? Хорошо. Подкладюк, крыса тюремная, завтра, подчеркиваю – завтра приносит Мошонкину восемьсот сорок. Не принесет – пусть пеняет на себя. Знахарь так просто языком не болтает. А насчет разбирательства, то у нас теперь все поставлено на коммерческую основу, так что за мои юридические услуги завтра же сюда, в эту камеру, – штукаря. Тысячу долларов. И не пытайтесь прибедняться. Жопу разорву. Все свободны.
Вертухаи, поверженные моей строгостью и наглостью, послушно встали и повернулись к двери, которую расторопно отпер перед ними мой давешний прапор.
– А вы, Штирлиц, останьтесь, – сказал я ему, и прапор замер в трудной позе.
Когда дверь за выскочившими в коридор подсудимыми закрылась, я сказал ему:
– Из этой тысячи триста – твои. Понял?
– Понял.
– Хорошо. Если кто-то еще хочет суда быстрого и справедливого – добро пожаловать. Понял?
– Понял.
– Кстати, как твоя фамилия?
– Нежуйхлеба.
Все, находившиеся в камере, не исключая меня, истерически заржали, а прапорщик Нежуйхлеба быстренько вышел в коридор и запер за собой дверь.
Глава 4
От Бутырки до Мальорки
Мне не пришлось долго ждать следующего визита Маргариты.
На следующее после суда над вертухаями утро дверь камеры отворилась, и я увидел родное и доброе лицо прапорщика Нежуйхлеба.
– Разин, на выход.
– Те же? – по-свойски спросил я, поднимаясь с койки, на которой вкушал отдых после скромного, но разнообразного завтрака.
– Ага, – ответил Нежуйхлеба, – те же самые.
– Ладно, – кивнул я, – пошли.
Мы вышли в коридор, Нежуйхлеба запер камеру и, не успели мы отойти на несколько шагов, просипел:
– Здесь ровно семьсот. Триста я себе взял, как вы и сказали.
И он ткнул меня в бедро туго свернутой трубочкой долларов.
– Годится, – кивнул я, принимая деньги, – а эти как?
– Эти? – Нежуйхлеба хохотнул, – подрались в кандейке через полчаса после того, как ушли от вас. Теперь у Подкладюка фингал под глазом, а у Мошонкина ухо разорвано. Подкладюк постарался. А в остальном, прекрасная маркиза, – все зэки довольны и смеются.
– Вот и хорошо, – сказал я, несколько удивленный неожиданно обнаружившимся у прапора чувством