– Ну так что, Знахарь, эти двое зайдут к тебе после ужина?
Я сначала не понял, о чем это он, но потом сообразил и ответил:
– Давай приводи. Разберемся.
Прапор обрадовался, а я подумал, ну, я вам, бля, разберусь.
Я вам устрою справедливый суд имени царя Соломона! Идиоты, вы думаете, я не припомню вам все, что стерпел от вашего отродья? Да еще сегодня любимая женщина мне настроение испортила…
Приходите, козлы, приходите, ужо потешусь!
После ужина мы расползлись по койкам и дружно закурили.
Когда я сказал уркам о том, что придут два прапорщика, которые хотят, чтобы я их рассудил, в камере произошло некоторое оживление. Оно выражалось в том, что мои сокамерники стали хохотать, валиться на пол, а когда первый приступ детского веселья прошел, Таран сказал, что к такому важному событию нужно подготовиться, и мы поставили у стеночки два стула с таким расчетом, чтобы со всех коек было хорошо видно тех, кто на этих стульях будет сидеть.
Наконец в двери заворочался ключ, и в камеру вошли трое прапоров.
Один – тот, который водил меня на свидание с Ритой, а с ним еще двое. Про них ничего особенного сказать было нельзя, потому что это были два обычных вертухая, каких я да и все прочие зэки за свою жизнь видели столько, что они уже стали на одно лицо. Засаленные мундиры, лица землистого цвета, руки с грязными ногтями, а главное – глаза.
Их глаза почему-то казались грязными, и на них был тот самый прозрачно-голубой слой, похожий на пленку жира на поверхности воды, который отличает официантов, таможенников и ментов, а особенно гаишников и вертухаев.
Некоторые глупые писатели описывают этот почти незаметный холодный слой во взгляде человека как свидетельство твердости и воли.
«Его холодный волевой взгляд…»
Нет. Это не так. На самом деле это взгляд мертвеца или зомби, который привычно творит свои повседневные неблаговидные дела, не рассуждая и не чувствуя. Потому что разум его сведен к возможностям простенького калькулятора, а чувства обращены внутрь – на исправность и довольство собственной физиологии…
В общем, зашли эти прапоры в камеру, тот, с которым я гулял, отошел в сторонку, а этих двух я с почестями усадил на стулья, сам же уселся на койку напротив.
Посмотрели мы с ними друг на друга, и не знаю, как им, а мне лично стало довольно-таки противно. И эта затея с судом царя Соломона перестала казаться мне такой смешной и забавной, как тогда, когда я согласился рассудить их. Но делать было нечего, и я начал.
Откашлявшись, я придал взгляду строгость и сказал:
– Товарищ прапорщик, – я мотнул головой в сторону третьего, – передал мне, что между вами произошел конфликт, который сами вы разрешить не в состоянии.
Оба вертухая кивнули.
– Вы знаете, кто я такой?
Один из них, с оттопыренным правым ухом, посмотрел на меня, потом отвел глаза и сказал:
– Об этом вся тюрьма знает. Только и разговоров – Знахарь приехал, Знахарь такой, Знахарь сякой…
– Все правильно, – подтвердил я, – Знахарь и такой, и сякой, и еще много какой. А сегодня меня оторвали от заслуженного отдыха, и я вынужден разбираться в ваших вертухайских делах. Мне до ваших разборок нет никакого дела, и я пошел на это исключительно из уважения к администрации тюрьмы, которая в лице вашего товарища попросила – подчеркиваю, именно попросила меня разобраться с вами. Начальник тюрьмы, с которым я сегодня имел длительную и совершенно секретную, между прочим, беседу, рассказал мне о беспределе, творящемся в Бутырке, и попросил меня разобраться с этим.
Почувствовав вдохновение, я начал загибать все сильнее и сильнее. Урки молчали, но в самом их молчании я услышал одобрение и поэтому бросил вожжи и погнал телегу, лихо размахивая кнутом.
– Он рассказал мне, что на конференции в Ялте, а эта конференция касалась как раз состояния российской пенитенциарной системы…
Услышав слово «пенитенциарной», все трое вертухаев насторожились.
– …пенитенциарной системы, отдельно поднимался вопрос о состоянии служебной дисциплины в Бутырской тюрьме. Говорили о взятках, о нарушении режима, о сращивании криминала и охраны и даже о том, что в рамках борьбы с коррупцией в Думе поставлен на голосование вопрос о заключении всех бутырских вертухаев под стражу для последующего расследования и навешивания сроков, которые те будут отбывать в той же Бутырке.
Второй вертухай, с проваленным то ли от сифилиса, то ли от чьего-то могучего удара носом, вскинулся и запротестовал:
– Нет такого закона, чтобы контролеров с зэками сажать!
– А я с вами совсем не это обсуждаю. И, между прочим, имейте в виду, что я разглашаю вам служебную информацию, которой начальник тюрьмы поделился со мной исключительно из уважения. И попрошу не перебивать, когда я говорю.
Вертухай сник, а я, повертев головой, будто меня душил тесный галстук, продолжил:
– Это до чего же дело дошло! Начальник тюрьмы, можно сказать, главный вертухай, полковник внутренних дел, вынужден обращаться к вору в законе, авторитету, уважаемому человеку, чтобы тот рассудил тяжбу двух охломонов!
– Как это – начальник тюрьмы? – Ушастый снова подскочил, – мы ведь сами…
– Молчать! – загремел я, – они сами! Это вам так только кажется, что вы сами. Этот показательный суд проходит по прямому указанию полковника Курвенко, которому товарищ прапорщик, – и я кивнул в сторону третьего, – вовремя доложил о нарушении служебной дисциплины. Грубейшем нарушении, как подчеркнул господин полковник.
Организатор этого судилища пронзил меня взором, потому что, конечно же, никому он ничего не докладывал, и полковник Курвенко ничего об этом не знал.
Но я предупреждающе поднял руку и сказал:
– А вы не стесняйтесь, товарищ прапорщик. Стесняться тут нечего. Когда начнется реорганизация, ваше радение за чистоту рядов зачтется вам.
Оба вертухая пристально посмотрели на него, и в их глазах не было ни доброты, ни ласки. Только обещание разобраться по-свойски. Уж не знаю, как там вертухаи между собой разбираются, но носик-то у одного из них провален… Этакий Гастон Утиный Нос, как в «Гиперболоиде инженера Гарина». Может, товарищи постарались?
– Вы хоть сами-то понимаете, что это значит?
Вертухаи смотрели на меня, молчали, и было очевидно, что они ни хрена не понимают, а только жалеют, что ввязались в эту идиотскую разборку. Ну, для них она, понятное дело, была идиотской, а для меня, да и для остальных урок уголовных, сидевших в этой камере, – отличное времяпрепровождение.
– А это значит, что моральный облик заключенного сплошь и рядом значительно выше, чем у сотрудников внутренних дел, которые по определению должны иметь чистые руки, холодную голову и горячее сердце.
Я, прищурившись, посмотрел на них и огорченно покачал головой.
– Но к вам, как я вижу, это не относится. Руки у вас грязные, это и за километр видно, головы, может быть, и холодные, как свиные мозги по двадцать рублей за килограмм, а вот сердца у вас вовсе нет. Вы же бессердечные, жестокие и негуманные люди! Вы хоть сами-то понимаете это? Вы понимаете, о чем говорит тот факт, что начальник тюрьмы доверяет заключенному решать вопросы с охраной?
Я с надеждой посмотрел на них, но, убедившись, что надежда не оправдалась, уронил голову и горестно покачал ею.
По рядам зрителей пробежал шорох, и Пастух сочувственно сказал:
– Да не расстраивайся ты так, Знахарь! Может, все еще и обойдется. Может быть, товарищи вертухаи посмотрят в зеркало безжалостной правды и изменят свой моральный облик. Хватит тебе их гнобить, видишь – на них уже лица нет! Ты давай, это, по делу говори. Они ведь не для того пришли, чтобы ты им