j'ai encore des pieces a signer ce soir[477].
Музыка возобновилась.
Софи села в кресло. Гордость продолжала её душить, не давая доступа никаким другим чувствам и мыслям. Спектакль, музыку, царей, соседей заволокло опять густым туманом.
Остальные приглашённые и сама хозяйка ложи погрузились сейчас же в поплывшую перед ними красивую сказку.
На сцене была лунная ночь и знакомый уже берег с деревьями и осокой над Днепром. Только мельница полуразвалилась, а площадка подле дуба местами заросла травой. При свете месяца со дна реки на берег выходили нежиться русалки.
Насторожившись и почуяв, что где-то близко люди, они оробели и скрылись.
Задрожали бархатные теноровые ноты: «Невольно к этим грустным берегам…»
При первых звуках каватины княгиня Lison закатила глаза.
– Ce timbre de voix me donne toujours des frissons delicieux.[478]
Она, по обыкновению, повернулась за сочувствием к соседкам. Но баронесса умоляюще попросила её помолчать.
Тётя Ольга опустила веки.
– «Мне всё здесь на память приводит былое и юности красной привольные дни», – лилась широкая волна bel canto[479].
Старухе чудилось, что всё это происходит не сейчас, а полвека назад и поёт Марио[480]. Встали тени, вереницы давно ушедших теней, напомнивших о многом, многом…
Чудо продолжалось несколько мгновений. Тётя Ольга была другого закала! Рабочий день её далеко не кончился: после театра она едва поспеет на вечер, куда званы знакомиться со светской знатью благонадёжные деятели новой, третьей, Думы; а до того надо ещё поисповедовать как следует Извольского.
Собинов допел каватину, но министр продолжал неотрывно следить за оперой.
Скрипки проделали в унисон длинный вступительный пассаж. Листья с дуба посыпались. Перед князем появился одичавший рехнувшийся мельник.
Все глаза в театре приковал к себе Шаляпин. Полунагой, всклокоченный, в лохмотьях, с безумной искрой в глазах, с обрывками листьев в спутанной бороде, он давал потрясающий образ.
– «Я бесам продал мельницу запечным, а денежки… а денежки!..»
Зазвеневшие ноты верхнего басового регистра перешли в зловещий шёпот:
– «Их рыбка-одноглазка сторожит»…
И на высоком
– Почти старик Сальвинии[481] в «Короле Лире», – восторженно шепнул Сашок Извольскому.
– Фигура! – согласился генерал в черкеске.
Князь Жюль, смущённо озиравшийся до тех пор на Тата, поднял бинокль.
– Et dire que c'est un[482] бывший архиерейский певчий.
Но дамы ожесточённо на него зашикали.
– «Какой я мельник, – гремел Шаляпин, закидывая руки, будто за плечами у него были недоросшие крылья. – Говорят тебе, я ворон, а не мельник!»
Затем, присев на корточки, он мутным взглядом уставился на месяц, как волк, осенней ночью волчицу подвывающий.
Слушатели сидели в оцепенении до тех пор, пока не упал занавес.
Софи, очнувшись, встала и подошла к тёте Ольге.
Но та её и не заметила в разгаре доверительной беседы с Извольским.
Министр в чём-то убеждал статс-даму.
– Час от часу не легче, – воскликнула она, дослушав его до конца. – Только внутри будто успокоилось, как уж извне грозят новые напасти…
Извольский поглядел на свои зеркальные ногти.
– Cette preponderance usurpee par Berlin ne saurait etre sous-estimee[483].
Тёте Ольге показалось, будто кто-то уже раньше говорил ей именно так. Но было не до того, она переспросила:
– Вы, значит, пророчите европейскую войну?
– И в самом недалёком будущем, – ответил министр тоном знаменитого терапевта, объявляющего родне диагноз больного: при уремии [484] смерть – вопрос недель, дней.
По лицу его собеседницы пробежала тревога:
– Но ведь теперь война будет чем-то ужасным?
– Не беспокойтесь, – сказал Извольский, подымая тяжёлые веки. – Это будет моя война.
Ждать, пока их разговор окончится, Софи стало невмоготу.
Увидев, что Тата в свою очередь прощается с баронессой, она умоляюще сказала подруге:
– Give me a lift[485].
– Right о', but please be quick[486], – ответила Тата, видимо обрадовавшись, что нашла попутчицу.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Подруги, усевшись в просторный, комфортабельный «делоне-бельвиль»[487], закутали ноги в меховой мешок, снабжённый герметической японской грелкой. У открытого окна выросла плечистая фигура: недоумевающее лицо, бакенбарды и рука с приподнятым цилиндром. Забытый выездной Софи спрашивал, как поступить с каретой.
Сама ещё не зная, куда её занесёт, Софи распорядилась: ехать следом.
Шофёр приложил ухо к гуттаперчевой воронке. Тата поднесла к губам шёлковую кишку:
– На Миллионную, потише. И, пожалуйста, осторожней на повёртках.
Она выговаривала русские слова, как иностранка-бонна, прожившая не более трёх лет в России.
Тронулись.
Не дав себе труда потушить лампочку в потолке машины, Тата проговорила со смешком:
– Sais-tu quelle couleuvre je viens d'avaler?[488]
Софи нехотя повернула голову в её сторону.
– Eh bien, voici: cet imbecile de Jules me demande de l'epouser[489].
– Et tu consents[490], – сказала Софи без всякого выражения.