Когда входил Адашев, встревоженный Кисляков уже всячески усовещивал рассвирепевшего Соковникова.
– Погоди, жидовская морда!.. – кричал подвыпивший банкир Потроховскому, угрожающе потрясая волосатым кулаком.
Возле стола лакей торопливо обтирал салфеткой облитый густыми ликёрами ковёр.
Сашок старался успокоить перетрухнувшего и разобиженного биржевика:
– Бросьте!.. Мало ли по пьяному делу…
А тот плаксиво сетовал:
– И почему это, знаете, всегда: как русский человек немножечко напьётся, так у него сейчас же – бей жидов!
Держась ещё за ручку двери, Адашев остановился в нерешительности: не лучше ли повернуть назад?
Но, увидя флигель-адъютанта, Потроховский метнулся прямо к нему:
– Будьте вы свидетелем!
– Ведь я не имею, собственно, никакого понятия, в чём дело, – заявил Адашев тоном человека, желающего сразу отмежеваться от всего предшествовавшего.
– Вы такой интеллигентный человек! – вцепился в него биржевик. – Вот что вы можете сказать о еврейских погромах?
Адашеву раньше как-то не приходилось над этим вопросом задумываться. Он всегда казался ему чем-то скучным и запутанным. Флигель-адъютант решил отделаться первым пришедшим в голову соображением.
– Всякие погромы, мне кажется, рисуют прежде всего жуткую темноту и дикость нравов в народной толще.
– А провокация погромов полицией? – ехидно заметил Кисляков.
Адашев брезгливо повёл плечом:
– Да эта полиция опять-таки отзвук тех же диких народных потёмок. В безграмотной стране за двадцать пять рублей в месяц от городового культурности и требовать не приходится.
Он заказал бутылку нарзана и сел.
– А я могу теперь вам сделать один нескромный вопрос? – пристал к нему опять Потроховский с озабоченным видом. – Вы скажите откровенно: как сам государь смотрит на еврейский вопрос?
Флигель-адъютант крайне щепетильно относился ко всему, что касалось царя. Глотая медленно нарзан, он силился припомнить… Нет, положительно ни разу государь при нём словом не обмолвился насчёт евреев…
В подобных случаях большинство царедворцев склонно прибегать к самой беззастенчивой импровизации. Адашев был исключением: он предпочёл открыто признать своё полное неведение.
Его откровенный ответ был истолкован Потроховским по-своему:
– Ну, вы не хочете говорить прямо. Значит, вероятно, плохо.
Он покачал головой и удручённо опустил губу.
Сашок, сидевший рядом с Адашевым, в свою очередь сделал гримасу.
– Entre nous, – сказал он ему вполголоса, – une indifference dedaigneuse frise de pres le попустительство[252].
– C'est vous qui le dites![253] – вставил с коротким смешком подслушавший его Кисляков.
В мышиных глазках адвоката загорелось принципиальное злорадство человека, построившего всю свою карьеру на гражданской скорби.
Потроховский с пьяной слезливостью заголосил опять:
– Ой, плохо нам, плохо!..
– Чего же хуже! – злобно буркнул осоловевший было от винных паров Соковников. – Ясно, кажется, что с высоты престола вас, евреев, просто игнорируют. И правильно!
Биржевик возмутился:
– Вы говорите «игнорируют». А я таки вам не верю! Ну как это можно, в самом деле, чтобы император просто игнорировал себе семь-восемь миллионов интеллигентных и работящих подданных?
Сашок саркастически показал на них Адашеву:
– Вот и полюбуйтесь, к чему всё это привело. Слышите?.. Сыны и пасынки России!
Адашев замялся. Слова эти напомнили ему ответ Репенина жандарму: «…Перед престолом все верноподданные равны». Кто же здесь, по существу, лояльнее к своему государю: русские – Соковников, Кисляков, даже свой, казалось бы, Сашок, или этот еврей Потроховский с его ломаным комическим говором?
Спор между тем не утихал.
– Еврейский вопрос… Важное, поди, дело! Да хозяину земли русской плевать на всех евреев! – кричал Соковников.
– А я говорю, – захлёбывался Потроховский, – быть не может для царя, знаете, вопрос важнее, чем дать равноправие евреям.
Адашев улыбнулся.
– Парадокс не из банальных! – бросил он Сашку, стараясь отделаться шуткой, чтоб отступить в порядке.
Острослов сморгнул монокль:
– C'est beaucoup moins paradoxal qu'a premiere vue. Pensez un peu avec le равноправие… Mais ce seraient encore eux, parbleu, les defenseurs les plus acharnes du regime![254]
– J'admire votre confiance en nous autres[255] le столбовое российское дворянство.
– Il me parait bien mince, comme средостение [256], – вздохнул Сашок и задумчиво прищурился, – lе богоносец, treve d'illusions, peut en faire voir de belles un jour[257].
Адашев поморщился:
– Odi profanum vulgus![258]
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Через день, около половины одиннадцатого утра, Адашев подъезжал в придворной карете к решётке царскосельского Малого Александровского дворца.
С вечера выпал снег, а за ночь стаяло. Меж толстостволых дуплистых дубов и лип старого Екатерининского парка чернели лужи. Особые наряды дворников старательно скребли деревянными лопатами оплывшие пешеходные дорожки и посыпали их свежим красным песком.
Шорная[259] стриженая пара шла размашистой рысью. Несмотря на слякоть, кучер в треуголке и красной гербовой пелерине нигде не задерживал хода. Карета перегоняла все попутные экипажи, обдавая их длинными брызгами липкой грязи.
Сторожа, городская и дворцовая полиция, рослые пешие гвардейцы на постах, дозорные казаки верхом – всё молодцевато козыряло вслед карете. Штатские охранники,