жизнелюбием хозяин (тоже, кстати говоря, инвалид, прикованный к креслу) заражал всех. Садовской не застал профессора в живых, но успел дать в сборник, посвященный его памяти, стихотворение. В поэтических строках он воскрешал атмосферу, царившую в салоне при хозяине, которая оставалась неизменной, когда его не стало. Здесь по-прежнему разгорались
…Беседы пылкие, живые споры,
И острых парадоксов яркий свет.
(Памяти Н. Н. Худякова)
Поэт отдался этой стихии, не смущаясь налета шутливого московского хулиганства, занесенного в этот интимный кружок с эпатажных вечеров авангардных поэтов. Скандальное имя поэтессы-«беспредметницы» Н. Хабиас (она же Комарова и Оболенская) не раз обыгрывалось в компании острословов [125], особенно таким юмористом, как Н. Н. Минаев. Не уступал ему и Садовской. Результатом дружеских «пикировок» этих поэтов было создание блестящих по остроумию стихов «для домашнего чтения», в т. ч. поэмы-шутки «Нэти».
Последняя книга Садовского «Приключения Карла Вебера» вышла в 1928 году с помощью Сергея Клычкова, в подходящий момент слияния издательств «Круг» и «Федерация». В дальнейшем все заявки в «Федерацию» отвергались.
На страницы периодической печати произведения поэта «просачивались» в единичных случаях, несмотря на усилия расположенных к нему влиятельных литераторов (Цявловский, Вересаев, Ашукин).
В 1937 году имя Садовского было поставлено чуть ли не на одну доску с «провозвестниками современных фашистов» (в статье о «Весах» в 27/28 томе «Литературного наследства»). На него наклеивались громкие ярлыки: «измышлитель контрреволюционной клеветы», «реакционный идеолог». Это могло бы кончиться Лубянкой, если бы писатель к тому времени сам по себе не был «лишен свободы»: волею обстоятельств он уже не покидал Новодевичий монастырь, где жил уже восьмой год.
В 1929 году Садовской переехал в Москву и поселился в Новодевичьем монастыре, превращенном к тому времени в «жилой массив». Здесь он имел «подобие квартиры» – сначала чулан, потом подвал, отделенный от бывшего склепа под Успенской церковью («под Красной церковью» – уточнял он двусмысленно). Его подвальное оконце упиралось в черный силуэт надгробного памятника. Словно материализовались прежние образы его рассказов и стихов: гробы, могилы, кельи, мертвецы [126]. Знак «обитель смерти» вечно стоял перед глазами. Если Садовской и выходил погулять, то только на монастырское кладбище: жена катала его на инвалидной коляске по дорожкам или оставляла у какого-нибудь надгробия, где он сидел с карандашом и тетрадкой, не уставая писать.
Новодевичий монастырь с его «милыми могилами», в первую очередь Владимира Соловьева, – одна из самых притягательных мифологем в поэзии символистов. С особой любовью писали об этом святом для них месте Андрей Белый, Сергей Соловьев, Вячеслав Иванов. К ним присоединил свой голос и Борис Садовской:
Люблю я вечером, как смолкнет голос птичий,
Порою майскою под монастырь Девичий
Отправиться и там вдоль смертного пути
Жилища вечные неслышно обойти.
(1913)
Словно накликал свою судьбу: в другую эпоху он окажется привязанным к «вечным жилищам» уже навсегда. На его глазах разрушалось все дорогое, что в молодости вошло в душу с поэзией символистов. Церкви приспосабливались под музеи, «сахарная колокольня» молчала, в ней, ставшей мастерской В. Татлина конструировался аппарат «Летатлин». «Москва без колокольного звона – nonsense», – с грустью констатировал поэт. Шла расчистка кладбища, эксгумация, перезахоронение на новом месте. Когда–то, в 1904 году, Андрей Белый обдумывал свою статью о Чехове, стоя над его могилой, и сказал самое главное: «Над его прахом шелестят грустные березы. Слаще всех речей их шелест… И долго будут приходить к тихой могиле, омытой вечным покоем». Через тридцать лет Садовской на этом же месте записал совсем иное: «Гроб Чехова недавно открывали: костюм вполне сохранился, но лицо принуждены были закрыть» [127]. Подобных записей в его дневнике множество: о перенесении из Данилова монастыря праха Гоголя, Аксакова, Хомякова, об уничтожении могил В. Розанова и Константина Леонтьева в Черниговском скиту, о злобном поругании «чернью» могил «господ».
Несмотря на то, что «изгнанник» жил на обочине литературного мира, по старой памяти навестить его приходили поэты. Позднее, когда он стал распродавать свою библиотеку, приходили и библиофилы, заинтересованные в приобретении собранных им уникальных изданий, подлинных раритетов, иногда на условиях «должок сквитаем». У него побывали Б. Пастернак с К. Локсом, В. Нилендер, Рюрик Ивнев, С. Шервинский, Н. Ашукин. Переводчик Д. Усов, живший также на территории монастыря, приводил к нему коллекционера Е. Архиппова (Садовской оставил свой автограф в его альбоме); вместе с ним появлялись ленинградский поэт Вс. Рождественский и Лев Горнунг, сделавший ряд фотографий писателя у входа в страшное жилище. Примечательные слова написал Садовской в своей «домашней» рецензии на стихи Л. Горнунга, как будто писал о себе: «'Пером сердитым водит ум' (Лермонтов) – эпиграф ко всему творчеству <…> Л.Г. – поэт-“одиночка” (и это хорошо). Несомненно талантливая поэзия, искренняя и честная» [128]. Приходил к нему переводчик М. Шик (в молодости тоже «весовец») с сыном Ю. Овсянниковым. В конце 1920-х годов его увешали непризнанные поэты: Д. Кузнецов, Н. Минаев, Е. Сокол. И совсем неизвестные «имели потребность» вести с ним переписку. Стихи некоторых из них сохранились в его архиве. Позднее побеседовать с писателем Серебряного века в его «келью» наведывался Лев Гумилев в сопровождении художника Василия Шереметева, прямого потомка знаменитого фельдмаршала.
Но самые задушевные беседы в «квартире под Красной церковью» велись с Ольгой Геннадиевной Шереметевой (Чубаровой). Вот как она описывает свой приход к Садовскому после переезда его в перестроенный бывший склеп: «Под трапезной церковью, под алтарем, где когда-то <…> видели плиту Ел. Ив. Шереметевой, жены царевича Иоанна Иоанновича, светится окно. Дома… Вход в подвал ступенек семь вниз, они обледенели. Думаю – сколько покойников снесли сюда, и чуть не слетаю к двери. Подвал, перегороженный на несколько частей. Самая крайняя под алтарем – Бориса Александровича, там горит печка, там и он сидит. Шум города не доходит. Мы вспоминаем старое, смеемся, перемешивая серьезное, грустное и веселое. Я подхожу к окну, оно в нише почти наравне с землей, кругом могилы, белые неровности, кое-где еще кресты, а надо всем черное небо. Как бы раньше было жутко и казалось бы немыслимым жить здесь!» [129]
Все эти годы не забывал опекать больного писателя друживший с ним со времен нижегородской юности М. Цявловский – известный пушкинист. Через него проникали в подвал литературные новости, доставлялись необходимые для работы писателя материалы – журналы и книги XIX века, и через него же шли хлопоты во внешнем мире – о пенсии, например. Неплохое впечатление произвел Садовской на Т. Г. Цявловскую-Зенгер, которая описала свой визит к нему в письме к матери от 20 января 1931 года: «Он вообще очень колоритная, своеобразная фигура. Он – разбитый параличом человек; максимальное, на что он способен, это сидеть в креслах. Он не стар. Ему, может быть, 50 лет. Но при этом необыкновенно интенсивно работающая мысль, он все время пишет обдумывает романы, весь погружен в творчество… Мы были у него с Мстиславом [Александровичем Цявловским]. Он принял нас в небесно-голубом халате, с кружевным воротничком и серебряными бомбочками-пуговицами» [130] .
Необычным нарядом («в красной рубашке и сапожках») Борис Александрович поразил навестивших его петербургских «дам» – Зою Юнгер с дочерью. Е. В. Юнгер, будущая знаменитая актриса, описала эту