В письмах она называла Радека своим учителем, говорила о духовной связи с ним. Это он увлек ее в Германию, где ожидалась революция, которую он должен был возглавить и направлять, как посланный Коминтерном. Взявшись руководить ее политическим образованием, заставил читать Каутского, Меринга, дал ей высокую цель. Там она стала писать книгу о гамбургском восстании рабочих, и писала так, как никогда не писала, потому что снова поверила в свои творческие силы. И все благодаря Радеку.
Было в письмах и о нем, Федоре. Она жалела его, плакала, думая о нем, просила и родителей, когда он придет к ним, пожалеть его. Но, писала она, теперь она особенно ясно видела, что, останься с ним, обмельчала бы окончательно, погибла интеллектуально.
Вот как. Он, оказывается, был виноват в том духовном и творческом кризисе, который она переживала и от которого освободилась лишь теперь, уйдя от него. Не годы революции и гражданской войны, оторвавшие ее от письменного стола, виноваты, а он, связь с ним.
Он виноват. Как будто он сам не мучился тем же, что и она, не мечтал о том же: чтобы скорее кончилась гражданская война, затем - афганская повинность и вернуться к творчеству. Он тоже хотел писать, жить духовными поисками. Но до поры должен был сдерживать себя. А она себя не захотела сдерживать.
Нет, он не винил ее. Меньше всего мог винить в том, что она бежала из Кабула, бросив его дотягивать постылую лямку. У нее было на это право. Право превосходства ее артистической натуры. Он понимал: как литератор, она одареннее его, он всегда восхищался ее буйно изобретательным слогом, ее изощренной ассоциативностью. Даже ее письма, самые поспешные и краткие, были перенасыщены кружевным плетением стиля, - красками, образами, красотой.
Если и было за что ее винить, так только за то, что она отказалась от своей любви к нему - отказалась от любви. Хотя как за это винить? Она еще молода. Отнюдь не обделена вниманием мужчин. Напротив, этого внимания всегда было чересчур много. На фронте ей предлагал руку и сердце Склянский. Троцкий неравнодушен к ней. Постоянно ей приходилось объясняться с назойливыми поклонниками, иные отношения тянулись с довоенного времени. Были и безнадежно влюбленные, вроде верного Лепетенки. Что ей его любовь?
И все же он продолжал надеяться. Не могла она вытравить из своей души пяти лет их любви, любви действительно необыкновенной, прокаленной огнем гражданской войны. Он был уверен, что ее кризис пройдет, что это дело времени, и если она будет время от времени видеть его, говорить с ним, в ней проснется прежнее чувство к нему.
А Радек… Что ж Радек? Дело было не в Радеке. Их связь не могла быть глубокой. И долго не могла продолжаться. Он знал: не могли быть парой эти два человека, ее экзальтированное чувство скоро должно было угаснуть. Даже внешне они представляли собой невозможное сочетание: высокая полнокровная красавица и маленький человечек с огромной головой и желтыми прокуренными зубами. Непосредственная и прямодушная Лариса - и лукавый, проказливый и злой софистик, считавший правду и ложь одинаково пригодными средствами в политических играх…
В первые недели по возвращении из Афганистана Федор не в силах был заниматься какими-либо делами. Отчитавшись в Наркоминделе за почти трехлетнюю работу в Афганистане, он наотрез отказался от предложенной ему новой работы за границей. Не искал работы ни в ЦК, ни в Совнаркоме. На недоуменные вопросы друзей, бывших соратников по гражданской войне, рассчитывавших, что он вернется на флот, отвечал, что занят литературной работой. Иногда он садился за стол, перебирал бумаги, начатые и неоконченные статьи, почти законченную рукопись книги воспоминаний 'Кронштадт и Питер в 1917 году', главы из которой печатал в журнале 'Пролетарская литература', но не мог заставить себя сосредоточиться, все мысли занимала Лариса.
Ему нужно было повидаться с Троцким, поблагодарить за то, что содействовал его возвращению из Афганистана. Но Троцкий был болен, никого не принимал.
Во второй половине января они, наконец, увиделись. Увиделись случайно, на квартире литератора Воронского, к которому Федор напросился в гости, узнав, что у него будет Лариса. Собираясь на встречу с Ларисой, надел любимый ею черный с искрой костюм-тройку, купленный в Кабуле в итальянском магазине, серебристый галстук в косую полоску, который она ему подарила.
Ларисы у Воронского не оказалось, зато удалось встретиться с Троцким.
У Воронского собралось большое общество - писатели, журналисты, военные - соратники Троцкого, партийцы, занимавшие видные посты в разных наркоматах, в Московской партийной организации. Все эти люди, как понял Раскольников, были сторонниками Троцкого в проходившей новой внутрипартийной дискуссии. Оторванный заграничной службой от бурной московской жизни, Раскольников не знал многих обстоятельств внутрипартийной борьбы, но, конечно, в общих чертах был осведомлен о том, что происходило в партии, в стране.
Дискуссия началась с письма Троцкого в ЦК и ЦКК в октябре 23-го года. В письме содержалась критика сложившегося в стране режима всевластия бюрократического партийного аппарата, режима, который, как писал Троцкий, 'гораздо дальше от рабочей демократии, чем режим самых жестоких периодов военного коммунизма'. Ответственность за это Троцкий возлагал на 'старую гвардию', правящий класс революционеров, перерождавшихся в условиях нэпа, превращавшихся в обывателей, самодовольных чиновников. Непосредственным объектом критики Троцкого была 'руководящая тройка' Политбюро в составе Зиновьева, Каменева и Сталина, претендовавшая на лидерство в партии во время болезни Ленина.
Немедленно последовал отпор со стороны 'тройки', на Троцкого обрушились обвинения во фракционности, стремлении захватить лидерство в партии. Перевес в этой борьбе был на стороне 'аппаратчиков'. Заболевший в самый разгар дискуссии Троцкий не мог выступать на партийных собраниях, не в силах был даже проводить совещания со своими сторонниками. Его появление у Воронского было, вероятно, его первым после болезни выходом в свет.
- А вот и нашего полку прибыло! - радостно встретил он Раскольникова, вытянул ему навстречу обе руки, не вставая, однако, с кресла, в котором сидел, укутанный верблюжьим одеялом, еще, должно быть, не вполне оправился после болезни. - Знакомьтесь, товарищи, кто не знаком с товарищем Раскольниковым. Мы старинные друзья, и в тюрьме стенка в стенку сидели, и флотские щи хлебали из одного котелка.
За длинным столом, стоявшим перед высокими стрельчатыми обледенелыми окнами, в которые било холодное солнце, сидело человек двадцать, кресло Троцкого было отодви нуто от стола, придвинуто к выложенной синими изразцами полукруглой печи, - подальше от холодных окон, от сквозняков. Раскольникову подали стул, он сел возле Троцкого, поклонившись обществу, взглядом захватив лица знакомых - карлика Радека с большой незажженной трубкой во рту; лысого, беспокойно вертящегося на своем стуле 'гения военного коммунизма' бывшего наркома финансов Крестинского; согнутого над столом нескладным вопросительным знаком прозаика Пильняка; прямого, как сантиметровая линейка, заместителя наркомвоенмора Склянского в неизменном защитном френче.
- Что-то вашего голоса не слышно, Федор Федорович, в проходящей дискуссии? Приехали и затаились. Будто ушли в подполье. На вас не похоже. Может быть, болеете? Но по вашему виду этого не скажешь. Выглядите иностранцем. Этакий преуспевающий господин, - шутливым тоном говорил Троцкий, цепко вглядываясь в Раскольникова.
- Я не болен, не в подполье, занят своими литературными делами, кое-что написал в кабульском уединении, готовлю к печати, - отвечал Раскольников. - Присматриваюсь к новой Москве, новой России…
- Нэпмановской?
- Да, и нэпмановской.
- Интересны ваши впечатления свежего человека. Как вам нэп?
- Не думаю, чтобы мое понимание того, что происходит, отличалось от вашего, Лев Давыдович. Многое нравится, многое не нравится.
- Партия теряет контроль над стихией рынка?
- И это есть. Но я не думаю, что дело зашло так далеко, что мы не справимся с этим.
- Кто - мы? Партия не едина.
- В этом я как раз пытаюсь разобраться.
- Итак, вы полагаете, что новая экономическая политика удалась?