широкой белозубой улыбкой.
Он ожидал ее у скромного деревянного зданьица прибытия, сидя за рулем армейского джипа. На Бунньи была темная накидка —
— Помоги мне, — велела Бунньи шоферу и, тяжело опершись на его руку, втиснулась на пассажирское сиденье. Шофер проявлял почтительность, словно она была важной особой, но у нее хватало ума не обольщаться на собственный счет.
Никакой продуманной линии поведения у нее не было, она знала лишь одно: нужно покаяться, попросить о прощении. Прибудет в деревню и, отбросив воспоминания о кратком периоде, когда к ней относились словно к госпоже, упадет раздутым телом к ногам мужа прямо в снег. У ног мужа, у ног свекра и свекрови, у ног отца своего она будет вымаливать себе прощение до тех пор, пока ее не поднимут, не обнимут, пока мир вокруг не сделается опять таким, как был, и единственным свидетельством перевоплощения не станет отпечаток ее тела на белом снежном покрове — тень ее умершего «я», которая не замедлит исчезнуть после первой же метели или первой оттепели. Да и как они могут не принять ее, когда ради возвращения она принесла в жертву собственную дочь?! И опять: не успела она об этом подумать, как невыносимая, все растущая тяжесть потери обрушилась на нее. Джип внезапно занесло, и мотор заглох. Шофер недоуменно нахмурился, покосился на Бунньи, извинился и завел двигатель, а Бунньи твердила и твердила свое заклинание: «Нет никакой Кашмиры. Есть только Кашмир». Они двинулись дальше.
Войска были повсюду. У нее было разрешение пользоваться всеми бытовыми удобствами, предназначенными для военных, так что и по дороге у нее оставалось время, чтобы как можно незаметнее перебраться из одного, официального, мира в другой, домашний. Правда, она засомневалась, возможно ли это теперь вообще. Они выехали за пределы Эластик-нагара и двинулись дальше, обласканные тенями чинар и тополей, стоявших вдоль дороги, по которой мимо Гаргамала и Грангуссии они ехали до самого Пачхигама. Она вспомнила спор, разгоревшийся однажды за обедом между ее деверем, мастером по изготовлению бомб Анисом и остальными братьями. Анис настаивал, что в теперешнее время «граница прекращения огня», как он выразился, — между частной жизнью и жизнью общественной — перестала существовать.
— Прежней частной жизни пришел конец, — заявил он.
Братья стали над ним подшучивать.
— А как же суп? — спросил один из близнецов, Хамид, а второй близнец, Махмуд, задумчиво заметил:
— Интересно, а как насчет волос? Мы вон оба волосатые верзилы и бреемся по два раза на дню, а ты, Анис, гладкий как девушка, тебе вроде и бритва ни к чему. Скажи-ка, волосатость, она какая — радикальная или реакционная? Что там твои революционеры про это говорят?
— Вот увидите, — завелся, не поняв шутки, Анис и ударил кулаком по столу, — когда-нибудь даже бороды станут предметом идеологических споров!
Хамид Номан примирительно усмехнулся.
— Да полно тебе, — сказал он. — Может, оно и так. Только пускай мой суп не трогают.
Бунньи приближалась к дому, и перед ее глазами проносились в золотистой дымке воспоминаний картины жизни в семье Абдуллы Номана. Во главе стола сидел сам глава семейства. С сосредоточенным выражением лица, но лукаво поблескивая глазами, он сидел, устремив взор куда-то вдаль, делая вид, что его голова занята высокими материями, в то время как сыновья шумно спорили, острили, в шутку пихали друг друга локтями, а Фирдоус Ленивое Веко ставила перед супругом поднос с таким грохотом, словно вызывала на битву. В жестяных лампах дрожало желтое пламя, в углу, рядом с горизонтальным шестом, на котором висели королевские одежды, были разложены барабаны, сантуры и дудки, на гвоздях — полдюжины раскрашенных масок. Близнецы дурачились, угрюмый Анис дулся на них, и это тоже было привычно. Семья остается семьей во все времена, она не может и не должна меняться. Вот Бунньи вернется и всё поставит на прежние места, даже постарается прекратить разлад между Анисом и мужем своим, клоуном Шалимаром, и за обильной трапезой — плодом неистощимых гастрономических фантазий Фирдоус — они снова, как в былые времена, будут проводить радостные вечера…
У самого Пачхигама вдруг повалил снег.
— Высади меня на автобусной остановке, — попросила она шофера.
— Погода худая, мадам. Давайте я довезу вас до самого дома, — предложил он.
Но Бунньи настояла на своем: остановка была пунктом ее расставания с прежней жизнью, пусть же она станет и пунктом возвращения, решила она.
— Слушаюсь, мадам, — с сомнением отозвался водитель. — Мне подождать, пока вас встретят? Как бы вы не простудились.
Она еще не забыла, как в деревне принято одергивать зеленых пареньков:
— Это не твоя забота, снег для меня все одно, что для тебя горячий душ, — отрезала она.
Так что когда сельчане увидели Бунньи, она стояла одна в вихрях снега, стояла неподвижно на автобусной остановке. Снег опушил ее плечи, маленькие снежные буранчики крутились у ее ног. Появление умершей, которая непонятным образом возникла на пустой автобусной остановке со скатанным матрасом и дорожной сумкой, заставило выйти из теплых домов всех до единого, про метель и думать забыли. Люди, словно зачарованные, взирали на внушительные объемы мертвой женщины; судя по ним, в «той» жизни Бунньи только и делала, что ела. Она была похожа на тех снеговиков, что лепят дети, только с мертвой Бунньи внутри. Со снежной теткой никто не заговаривал, потому что общением с духом можно запросто накликать беду. Однако все понимали, что кому-то все же придется с ней заговорить — ведь Бунньи еще не знала о том, что умерла.
Сквозь снежную метель Бунньи видела их всех — они с опаской кружили вокруг, словно вороны, держась на почтительном расстоянии. Она крикнула «Здравствуйте!», но никто не отозвался. Потом по очереди они стали подходить к ней ближе — Химал, Гонвати и Шившанкар Шарга, Большой Мисри и Хабиб Джу, — подходили, но вслед за тем один за другим отходили. Наконец, все в снегу, с заиндевелыми бровями и бородами, явились и главные действующие лица.
Хамид и Махмуд Номаны шли вместе. Они как-то странно посмеивались, словно ее возвращение выглядело неуместно и на самом-то деле совсем не смешно. Фирдоус Номан, подруга ее матери, кинулась было к ней, протянула к ней руки, но вдруг отдернула их, словно обожглась, и отбежала в сторону. Бунньи решила, что так они ее наказывают — что специально для этого случая они придумали немое представление, в котором ее должны по всем правилам жанра осудить и изгнать. Только не слишком ли долго все это тянется, вон метель-то какая! Не пора ли уже, чтобы кто-нибудь подошел, отругал, потом обнял и напоил горячим чаем?
Когда она увидела, как, скользя и переваливаясь, к ней спешит ее милый отец, то решила, что сейчас это странное представление окончится. Однако футах в шести от нее он остановился и заплакал, и слезы замерзали на его щеках. Его единственное дитя. Он любил ее больше жизни, любил, пока она не умерла. Если не заговорить с ней сейчас, то ее мертвый взгляд нашлет на него проклятие. Отвергнутый ребенок может даже после смерти наслать беду на породившего его и отказавшегося от него. И поэтому тихим голосом, едва слышным сквозь вой ветра, он выговорил слова старинного заклятия: «Назр-е-бад-даур» — «Сгинь, дурной глаз!». И затем мелкими шажками, словно на ногах у него были тяжелые цепи, начал пятиться, пятиться, пока снежная пелена не скрыла его совсем. Теперь на его месте стоял ее муж, Номан. Номан, он же клоун Шалимар. Странное у него было лицо. Такого взгляда у него никогда не бывало прежде.