И вот снова Александр Богданов стоял на гангутской земле, опаленной огнем стодневной битвы. Сто дней назад он простился на этом берегу с Любой и, чтобы вернуться к ней, трижды поборол смерть.
В воинском резерве его приодели по-солдатски и отпустили на час в город. Все в той же короткой шинелишке, которую он вывез с Даго, Богданов пошел по знакомым и неузнаваемо обезображенным улицам искать жену.
Домик, в котором они прожили как молодожены полгода, стоял без крыши, без окон, без жизни. Не было крылечка, на котором любила сидеть с ним Люба в темные вечера. Яма на месте крыльца, а на яму покатым мостком легла дверь, сорванная с петель. Карниз в проходе осел — вот-вот обрушится под тяжестью сдвинутых с места кирпичей. Богданов пригнулся, переступил заросший травкой порог и очутился на развалинах, пропахших гарью.
Он зашагал в госпиталь: если жива, она там.
И госпиталя не оказалось на прежнем месте. Кругом — воронки, битый кирпич, головешки.
Богданову показалось, что в городе никто не живет; даже уцелевшие дома стояли распахнутые настежь.
Ну конечно, как он об этом раньше не подумал: все — под землей. Под землей, вероятно, и госпиталь. Там, там надо искать Любу…
На набережной, где два каменных льва охраняли пустой пьедестал гранитного обелиска, он спросил встречного матроса, где теперь размещается госпиталь. Матрос стал допытываться, кто же он такой, если не знает самого простого: ведь на Ханко редко попадали посторонние люди.
— С Даго я. Вот документ, — Богданов раздраженно сунул увольнительную из резерва. — Жену разыскиваю. Доведи до госпиталя, будь друг. Там тебе все про меня подтвердят…
Чем ближе подходил Богданов к госпиталю, тем резче становились складки у плотно сжатого рта и тем размашистее он шагал; трещала в швах короткая солдатская шинелишка, и пилотка-недомерок сбилась на затылок.
Матрос еле поспевал за рослым солдатом. Было в выражении лица этого солдата, во всем его поведении что-то такое, что внушало доверие матросу; он остановился на парковой дорожке и махнул рукой в сторону госпитального городка:
— Вон, жми туда, солдат…
Богданов только вздохнул и уже почти бегом заспешил к госпиталю, — полы его шинели развевались у колен.
«Жива ли?.. Здесь ли?.. И может быть, уже — сын?..»
В госпиталь его не пустили.
Вышла дежурная сестра.
«Да, она жива… Из дома переехала давно. Еще до того, как дом разрушили… Сейчас ее уложили в ожидании родов. Когда? Неизвестно. Еще дня три, а может быть, четыре. Первые роды — трудные… Нет, допустить к ней нельзя. Обрадовать, что муж жив? Хорошо. Если дежурный врач разрешит, она выйдет на десять минут. Но только на десять — слово? Ах, больше и самому нельзя задерживаться? На фронт надо спешить?.. Хорошо, сейчас выйдет Люба…»
Люба лежала в специально отгороженном уголке подземной палаты. Этот уголок стал святая святых для всех окружающих. Среди ран, крови люди, хлебнувшие столько страданий, люди, живущие в вечной борьбе со смертью — врачи, сестры, раненые, — все с волнением и гордостью ждали рождения человека.
Люба вышла, поддерживаемая под локоть дежурной сестрой. И как только Люба увидела Богданова, она оттолкнула сестру, бросилась навстречу и как-то боком, по-детски, прижалась к его груди, уткнулась лицом в колючее шинельное сукно, пропахшее махоркой. Она подняла голову, полными слез глазами вгляделась в его лицо, осторожно провела пальцами по его непривычно острой скуле, по запавшей небритой щеке, по глубоким, словно врезанным, морщинам у рта.
— Сашенька… Похудел как…
И опустила глаза, застеснявшись своего вида.
Дежурная сестра тихо ушла. Богданов усадил Любу на скамейку в полутемном тамбуре и сел рядом, жадно вглядываясь в блестящие глаза, в матовые щеки, то ли покрытые пятнами, то ли тенями от мигающей тусклой лампочки в проволочной сетке.
То и дело открывалась наружная дверь, вместе с дневным светом врывались прелые запахи осеннего леса, кто-то пробежал мимо, гремя ведром, пронесли на носилках раненого, — никто им не мешал, в этой сутолоке они оставались наедине.
Что могут в считанные минуты сказать друг другу два любящих человека, пришедших к этой встрече через такие муки и испытания?
Рассказать, как ходила она эти сто дней за ранеными, давала бойцам кровь, стирала, штопала белье летчикам, набивала патронами ленты авиационных пулеметов, собирала в лесу бруснику на варенье солдатам, работала на своем огороде, с которого все, до последней морковки, отсылала на острова, просилась в гранинский отряд, хотела быть санитаркой на передовой?
Люба только твердила:
— А я знала, что ты жив!
А Богданов молча ее целовал, целовал, неловко гладил ее черные волосы и только раз произнес:
— Любушка…
Когда они очнулись от счастья — оба живы и снова вместе, — настало время уходить.
Он вернулся в воинский резерв. Каждого встречного он спрашивал: не видал ли, случаем, матросов- подводников на берегу?.. Вот с кем ему хотелось бы сейчас поделиться радостью!
Тогда многие подводники воевали на берегу, но среди них не было его старых корабельных друзей.
«Где-то вы воюете, Никита и Шалико?..»
С очередным пополнением Богданова отправили в Рыбачью слободку, на рейсовый буксир.
Ночью Богданов уже стоял перед Граниным на Хорсене, в каюте командного пункта.
Богданову очень хотелось стоять перед Граниным навытяжку, но рост не позволял. Он сутулился и все-таки касался пилоткой фанерного подволока, крашенного шаровой краской. Руки, опущенные по швам, неловко торчали из рукавов шинели и почти доставали до ее краев. Богданову было стыдно, что он в таком виде стоит перед Граниным, а Гранин щурил на него глаза, оглядывал с головы до ног; увидел тельняшку, торчащую из-за нарочито расстегнутого ворота шинели, и только тут сказал:
— Здравствуй, большой! Шинелишка на тебе мелкокалиберная, а морская-то душа, вижу, на месте. Экое у тебя, браток, водоизмещение! Заполнил всю каюту. Усадить тебя некуда. Знал бы, что придешь, переборки раздвинул бы, подволок на один накат поднял. Ну иди, подсаживайся сюда, выкладывай, где тебя так разукрасили…
Гранин подвинулся, приглашая Богданова сесть на койку, но тот сказал:
— Спасибо, товарищ капитан. Я уж, разрешите, постою…
Гранин всегда сердечно радовался, когда встречал своих старых бойцов, а уж тут ему особенно приятно было перед Томиловым: богатырь-то какой — сила! Он расспросил Богданова, где тот побывал за это время, что с ним стряслось, сколько фашистских кораблей на дно пустил и каков немец на суше, особенно в ближнем бою, а потом сказал Томилову:
— Знаешь, Степан Александрович, кто этот слон? Названый брат и боевой соратник нашего Богданыча. Прошлой зимой они вдвоем окружили целую роту финнов!..
Томилов пожал Богданову руку:
— Слыхал я о вас. От вашего друга.
— Он здесь, товарищ старший политрук?
— Ваш друг — гордость отряда. Героический человек!
— Что там героический… — Гранин махнул рукой. — Верный он тебе товарищ, вот что я тебе скажу! Извелся по тебе, как по бабе. Вернется из дома отдыха — обрадуется. Жену повидал?
— Был у нее в госпитале.